Наконец, в ранних стихах Кабанова произошло воскрешение жизнелюбивого, распахнутого миру лирического я — которое где-то с конца шестидесятых стало исчезать из поэзии:
Был полдень, полный хрупкой тишиныи свежести раздавленных арбузов,и горизонт, вспотевший со спины,лежал, как йог, на мачтах сухогрузов.На набережной отдыхал народпод мышками каштанов, под кустамикурили проститутки всех пород,лениво обнимаясь с моряками.………………………………………В саду оркестр начинал игратьмелодии из старых водевилей,и мне хотелось музыкою стать,чтоб под нее прощались и любили…Такова была первоначальная заявка трех авторов. Отчетливо романтическая, с рельефно выраженным лирическим я. «Все, кто любили меня…», «Меня с малых лет беспокоили тени…», «И мне хотелось музыкою стать…».
Тем более показательна деромантизация, которая затронула по крайней мере двух поэтов. Наиболее отчетливо это заметно у Янышева. В его стихах последних лет преобладают верлибрические стихорассказы; авторская речь уступает место сказу, зыбкая игра метафор — точным деталям повседневности (но взятым в парадоксальном ракурсе)[212].
Поворот от романтики к эпике заметен и у Кабанова. Все больше социальных мотивов; силлаботоника постепенно уступает место более прозаическому дольнику. Частотность я не уменьшилась — но я это уже несколько иное. Не то, которое «хочет музыкою стать», — а которое само чутко прислушивается к музыке мира. Например, к «звукам нечеловеческой чистоты» — на обычной кухне.
Пожалуй, лишь Воденников пронес через нулевые романтическую интонацию без прозаической «усушки и утруски». Все то же продуманно нарциссичное я: в каждом новом тексте, фотопортрете, выступлении… Пример исчерпанности романтической линии, ее превращения в самопародию.
Это не означает, что я поэта в лирике нулевых было «искоренено как класс». Оно сохранилось — но в виде множественных лирических голосов.
Известный тезис М. Бахтина о том, что лирика, в отличие от прозы, всегда монологична[213], оказался серьезно оспорен. Никогда прежде лирика не становилась так — даже не диалогична, а полилогична, причем зачастую — именно у авторов с преобладавшей прежде в стихах монологической тональностью.
Например, у Бахыта Кенжеева:
«Я всегда высоко ценил (кавказский акцент) льубов».«Я никогда не опустошал чужих карманов».«Я птицелов». «У меня осталось двадцать зубов».«Я известный филокартист». «Я автор пяти романов».………………………………………………..«Я любил Дебюсси и Вагнера». «Я стрелял из ружьяпо приказу, не пробовал мухоморов и не слыхал о Валгалле».«Я никого не губил, даже зверя». «Я консультант по недвижимости». «Я,предположим, бывал нечестен, но и мне бессовестно лгали»…[214]Я поэта расщепляется на десяток самостоятельных я, каждое из которых лирически равноправно другому. Какое из них принадлежит самому поэту? «Я любил Дебюсси и Вагнера»? Или «Я никого не губил, даже зверя»? Вероятно — все одновременно. Поэтическое высказывание не исчезает, не обращается в прозу, но обретает стереоскопичность.
Иногда целое лирическое стихотворение пишется от лица другого. Например, у Владимира Зуева:
Зёма, пёхай за гаражи…Так, покурим… да чё ты, на?!Нет курёхи? ну, на, держи,опа… опа… у нас одна…Ну, покурим на всех одну,ты куда так скакал, олень?!На учёбу?! Ну, ты загнул…Ты, в натуре, не порти день…Описание заурядного «гоп-стопа» оказывается современным развитием темы «поэт и чернь». Только «поэт» теперь безмолвствует… Вот — в финале — в рюкзаке обысканного «поэта» обнаружен томик Фета:
Афанасий поэтом был?Типа Круга?! Силён чувак!Я не сразу, прости, вкурил,что ты наш… Ну, бывает так…Не в обиду, удачи, зём!Если чё, приходи, зови!На районе ж одном живём!Мы ж, в натуре, одной крови!