Степанов бросил соседу большой ломоть мягкого черного хлеба. Михаил Иванович неожиданно для его комплекции легко вскинулся с лавки, ухватил хлеб на лету, прокричал что-то воинственное, потом, крайне довольный собой и окружающими, подбросил хлеб над головой, очевидно представляясь фокусником, хлопнул в ладоши, крикнул «але-ап!», но поймать хлеб не успел, и ломоть плюхнулся в воду.
— А-а-а! — заорал Михаил Иванович. — Идиот! Дурень!
Кто-то из рыбаков с лодок хмыкнул:
— Это тебе заместо диеты, вон брюхо-то развесил какое.
— И рыбе, обратно, санаторий, — добавил с берега «абстракционист в шляпе».
Михаил Иванович шумно бранился, заводил подвесной мотор, стонал, когда сдирал в кровь кожу на пальцах, и долго еще — пока лодка шла вдоль камышей к устью речки — было слышно, как он гневался и ругал все и вся. Внезапно он замолчал и протяжно, по-кавалерийски крикнул:
— Э, ловцы! Лед к берегу понесло с середки! Сматывайтесь, а то не выберетесь потом.
Стукнули уключины, и лодки рядком, будто утки, потянулись следом за Михаилом Ивановичем к устью речки. Рыбаки, казалось, еле трогали веслами воду. Но тем не менее лодки шли очень быстро, словно на гонках. И чем дальше они уходили, тем отчетливее становилось видно, как они постепенно поднимаются над водой и плывут по белой, чуть дрожащей полоске, которая пролегла под днищами. Потом лодки совсем исчезли из виду, и Степанов остался один в этом маленьком заливе, среди прошлогодних, изломанных зимой камышей, которые все время шевелились, но не от ветра, а из-за того, что внизу, среди корневищ, ходили табуны плотвы. Изредка среди камышей быстро высверкивало что-то желто-красное, и Степанов догадывался, что это прошла икрянка. Он вглядывался в то место, где только что высверкнуло, и обязательно видел там штук семь молочников, которые шли за икрянкой неотступно, как стража.
С озера налетел ветер. Он прошумел, просвистал, словно раздразнивая самого себя, и вдруг исчез в прибрежном лесу. Стало тихо-тихо. И в этой пустой тишине Степанов услышал тугой перезвон, словно где-то заиграла детская музыкальная шкатулка. Сначала Степанов подумал, что это у него в ушах звенит. Но, оглянувшись, увидел, как прямо на него, туго покачиваясь на черной воде, медленно надвигался лед. Он ломался, торосился, льдины лезли одна на другую, крошились и расползались стремительными черными трещинами. От этого в воздухе плыл перезвон, будто вокруг развесили сотни колокольчиков, отлитых из прозрачного, неведомого еще металла.
— Черт! — сказал Степанов. — С ума сойти.
Свой голос показался ему сейчас до того грубым, а сказанные слова — такими чужими, что он сморщился и покраснел.
«Как же мы не умеем находить нужных слов! — подумал Степанов. — По-видимому, в литературе значительно больше белых пятен, чем в физике. Еще не открыты слова, которые смогут точно определять прекрасное и ужасное, высокое и подлое. А к тем штамповкам, которые произносятся часто, мы перестали относиться с доверием, потому что они только называют что-то, но объяснить ничего не могут. Отсюда „черт, с ума сойти“ — о прекрасном и вечном, что сейчас вокруг меня. Пока эти новые слова не открыты, книги надо писать разноцветными карандашами, как пишут дети, ей-богу».
С берега потянуло сыростью и холодом. Льды остановились. Перезвон ушел в небо и там замер. Несколько минут было тихо. Потом льды стали отходить обратно, на центр озера. Но сейчас, отходя, льды скрипели и скрежетали, будто ночное отступление по мерзлой дороге; никакого перезвона не было и в помине.
Одна льдина, величиной с лодку, откололась от массива и, медленно кружась, стала приближаться к Степанову. Он подтянул ее веслом поближе к себе. Льдина была пористая, порезанная солнцем, составленная из тысяч замысловатых, переплетенных сосулек. Степанов пригнулся к льдине и в ее середине услышал давешний музыкальный перезвон, только еще более нежный и тихий. Шло таяние. На льдине были видны черные, вдавленные внутрь следы трех подков, обращенные серпом к Степанову.
«Хоть и следы, а все равно к счастью, — подумал Степанов и улыбнулся. — Через день-два льдина умрет. Она будет умирать ночью, когда на озеро падет туман. Но следы на ней — вроде человеческой памяти. Они не умрут с ней. Я их запомню. И скажу сейчас про это вслух. А через сто лет, когда люди научатся записывать голоса ушедших предков, они поймают на какой-нибудь радиоволне и мой голос, который будет говорить им про льдину, и про подковы на ней, и про этот день. Голос вечен. Смешно: голос вечен, а человеки мрут как мухи, и нет о них памяти».
Хозяйка, у которой Степанов всегда останавливался на Майские праздники, была удивительно краснолица и круглоглаза. Варя — так звали хозяйку — как и все люди, похожие на нее добрым лицом и круглыми глазами, была улыбчива. Она улыбалась все время. Даже ночью. Степанов заметил это, когда выходил на верандочку покурить. Варя спала на руке у здоровенного своего мужа — егеря Тимофея и улыбалась круглым, детским ртом. Движения ее тоже были округлы, хотя и очень быстры.