Шли вдоль железнодорожного полотна, той же дорогой, что и уходивший на фронт рабочий батальон. Где они теперь, те ополченцы, и где тот фронт? Они двигались на Мамаев курган, но оттуда уже давно не слышно стрельбы. А сейчас и у нас тихо; только время от времени глухо стучит крупнокалиберный пулемет — бу-бу-бу, бу-бу-бу — да гремят разрозненные взрывы мин, и снова непривычная тишина. Стрельба в стороне элеватора.
Но и она же какая-то вялая: то затихнет совсем, то вновь вспыхнет, будто кто-то бросает остатки сухого хвороста в догорающий костер. Сгребет и бросает на угли — пламя вспыхнет и тут же погаснет, и он, тот невидимый, снова собирает по прутику, по щепочке. И только пулемет ритмично, через каждые три минуты, разрывает тишину своим простуженным: бу-бу-бу, бу-бу-бу.
Совсем стемнело. Миновали развалины мебельного завода. Больше года назад отсюда уходил на войну отец. Сколько за это время событий! Страшно подумать. У меня прошла целая жизнь, а может, и не одна, и я, наверное, уже состарился. Это оттого, что мне будто связали руки. Всех нас подхватил поток и несет, бьет о камни, заливает с головой, но все мы еще живые, барахтаемся. Я тоже живой, и мне остается только смотреть и думать, думать.
Чернеют и дыбятся в небо развалины отцовского завода. Где он сам? Если бы он знал, что с нами стряслось!
Жарко, снял свое пальтишко и бумазеевую куртку. Когда уходили, все натянули на себя по нескольку одежд, чтобы меньше было поклажи. Снял и фуражку, а пот все равно заливает глаза, рубаха и майка прилипли к спине, и плечо под шлеей саднит. Наверное, растер. Надо спустить лямку ниже. Вот так будет хорошо, теперь уже легче. Совсем здорово, я не задыхаюсь, и шлея у меня теперь точь-в-точь как у того бородатого бурлака на репинской картине.
Нет, воз наш тяжелый. Это только поначалу казалось, что двуколка бежит сама. Сейчас дорога пошла в гору, растянувшуюся колонну круто повернули на бугор, и, по всему видно, дело наше — табак. Через каждые десять-пятнадцать шагов останавливаемся. Все дышат как загнанные. Огнем горит бедро, иногда боль прихватывает так, что начинаю спотыкаться, и тогда на меня покрикивает тетя Надя:
— Чего ты дергаешься? Иди ровнее!
В темноте ей не видно, как я припадаю на ногу. Остановились. Никак не могу успокоить дыхание. А бедро горит. Сунул руку под пояс брюк, бинт мокрый и съехал. Хочу поправить, но не успеваю. Раздается негромкий голос бабки Усти:
— Ну, пошли…
Теперь она командует — когда нам останавливаться, и сколько отдыхать, и когда трогать. Налегли. Колеса еле вращаются. Опять залезли в песок. Вдоль колонны время от времени проходит немец и лениво, точно засыпая на ходу, выкрикивает: «шнель», «шнель» и «гей», «гей».
В начале пути он кричал резво и бормотал что-то. Я прислушивался и угадывал лишь отдельные слова: было забавно знать, о чем он думает, и досадно, что мало угадываю слов.
Все чаще останавливаемся. Уже не слышно окриков немца. Он, кажется, исчез. Может, уснул. Мне тоже хочется спать. Люсю и Вадика сон сморил давно — спят на двуколке. Сережка с Витькой упрямо идут и помогают нам. Я забыл про свои часы. Сейчас бабка Устя скомандует «передых», и посмотрю. Сейчас, сейчас, сейчас…
Мы уже стоим, но никак не могу отдышаться, повис на мягких узлах, и кажется, нет сил потянуть за цепочку. Наконец часы в руке, смотрю — и глазам своим не верю — еще нет и десяти часов. Испортились, сломались? Подношу к уху — нет, идут. Неужели прошло только два часа? Хочу спросить у тети Нади, но уже раздается: «Пошли!» — и мы молча наваливаемся на двуколку.
Когда же конец этой проклятой горе или мы так и будем всю жизнь подниматься по ней? Куда нас гонят? Я слышал, как мама обронила: «Похоже, на Песчанку идем».
Я знаю дорогу в это село. Подъем уже давно должен кончиться, а мы идем и идем…
Где-то я уже слышал или читал про это. Люди вот так шли, шли, они долго взбирались в гору, и все поднялись на небо. Надо попросить бабку Устю сделать «передых», перевязать бедро… Надо… Немец исчез, бабка согласится…
— Андрей, Андрей, — дернул меня за руку Сережа, — ты смотри, трассирующие летят, смотри.
Оказывается, я задремал, прижавшись к теплым узлам. Мы вроде бы на Ельшанском бугре. Отсюда днем в ясную погоду виден почти весь город. Но сейчас ночь, и иссиня-черную темень прорезают огненные линии трассирующих пуль. Словно выскакивая из земли, линии эти прерываются, ломаются и вновь уходят в нее, в землю, или тают в черной хмари, которая тяжело придавила мертвый город.
Повернул голову влево, туда, где светло проступает полоса Волги, и увидел, что город не мертв. Это только наш район почти до самого Лапшина сада молчит, а там, в центре, у самой кромки берега непрерывно вспарывают темень ракеты и огненными шмелями летят то в одну, то в другую сторону трассирующие пули. Видны сполохи и в районе нефтебазы и там, где прижались к Волге заводы-гиганты: «Баррикады», «Красный Октябрь», Тракторный…