Читаем Дождаться утра полностью

Ей приводили и приносили соседи малых детей.

— Присмотри, бабушка.

— Присмотрю, присмотрю, милая. Иди с богом!

Бабушка не разгибала спины. И когда ей пытались помочь, она поспешно и как-то всполошенно вздрагивала:

— Я сама. Сама, сама, — и мягко отводила «помощника» в сторону. — Иди занимайся своим делом. Я управлюсь. Управлюсь.

Но только ей случалось присесть и взяться за вязание, как уже через пять минут из ее рук выскальзывали спицы, и она засыпала. То же случалось, когда она садилась у зыбки с ребенком. Уже через несколько взмахов рука замирала, сухонькая ее голова, аккуратно обтянутая стальным чепцом гладких волос, падала на грудь, и бабушка тихо, как сурок, спала. Так засыпать она могла на день по нескольку раз.

Просыпалась быстро — посвежевшая, бодрая — и опять принималась за бесконечную работу, которой, как она говорила, не было конца-краю. Видно, этот короткий сон помогал ей сохранить силы в течение долгого дня, который у нее начинался и кончался затемно.

Бабушка дожила до окончания Сталинградской битвы. Когда с улицы донеслась музыка духового оркестра и мы, высыпав со двора, увидели, что по шоссе со стороны СталГРЭС в сторону центра города идут колонны людей, несут знамена и флаги, за нами медленно вышла и бабушка.

— Хочется? — сузив лучики глаз, кивнула она в сторону колонн. — Ну и бегите, а я мамам скажу. Давайте! Когда еще такое посмотришь. — И она подалась вперед своим потемневшим и сухим, как наша земля, телом, подбадривая нас.

Мы побежали вслед за колоннами, которые шли в город, где на площади Павших борцов должен был состояться митинг в ознаменование победного окончания Великой (как ее сразу назвали) Сталинградской битвы. Все пятнадцать километров туда и столько же обратно мы шли вместе с рабочими и военными пешком.

А потом, уже ночью, когда вернулись усталые, продрогшие и голодные, но радостные и счастливые от всего, что видели и пережили за длинный февральский день, и, перебивая друг друга, начали рассказывать обо всем нашим, бабушка смотрела на нас своими добрыми, но мученическими глазами «святой». Боясь помешать нашему сбивчивому рассказу, она прижимала руку к своей иссохшей узкой груди, в которой «что-то пекло, как огнем», словно хотела смягчить эту боль. Добрейшие, полные боли и тоски глаза нашей бабушки и сейчас передо мною. Как же ей тяжело и трудно было расставаться с белым светом, со всеми нами и ее великой, никогда не убывающей работой, которую она так и не могла всю переделать.

Бабушка Наталья умерла через неделю после того, как смолк последний выстрел в нашем истерзанном Сталинграде. Утром она позвала мою маму и тетю Феню и стала перебирать одежду в своем сундуке. Выложив стопку белья и одежды, сказала:

— Это все мое. Наденете потом. А это, — она устало повела рукой по жалкому барахлу, оставшемуся в сундуке, — все раздадите.

И стала называть, что кому надо отдать.

Я почувствовал недоброе и выбежал из избы.

Бабушка истопила печь, нагрела воды и помылась («Чтобы вам потом не возиться…»). Одеваться ей уже помогала мама, и, может быть, за всю ее трудную жизнь, длиною в восемьдесят лет, она впервые не отказалась от посторонней помощи.

А жизнь у нее была действительно трудной.

У бабушки пятеро детей. Старшему шел двенадцатый, а младшей не было и года, когда умер от тифа ее муж, наш дед. Ей было двадцать семь. Она больше не выходила замуж, сама воспитала всех пятерых, а потом нянчила почти всех внуков, которых было тринадцать.

Бабушка легла на свой сундучок (спала она теперь на нем, подставляя под ноги табуретку) и умерла ночью, не потревожив своей смертью наш сон. Мы все спали, входили и выходили в прихожей солдаты, сменяясь с караула, а бабушки уже не было в живых…

Мы, ее внуки, пошли на Отрадинский бугор, который и до сих пор все называют «Клюкой», рыть могилу. Место выбрали высокое, хорошее, откуда виден почти весь город. День выдался морозный, но солнечный, про такие дни бабушка говорила: «Зима спорит с летом». Земля глубоко промерзла, и мы долбили ее ломами и киркой, которая все время соскакивала с рукоятки.

Я требовал от своих двоюродных братьев рыть яму глубокую, не мельче двух метров. Почему двух? Не знаю. Мне казалось, что я где-то слышал, может, от той же бабушки — умерших собственной смертью по-христиански хоронят в могилах глубиною не менее двух метров. И я сквозь слезы, всхлипывая, выкрикивал:

— Надо два метра, два метра!

Прикладывал метровый черенок лопаты к стене ямы, а потом хватался за лом или кирку и запаленно долбил землю.

На следующий день из Гавриловки пришел Лазарь Иванович (тогда люди только ходили, ездить было не на чем). С нами в Бекетовку он не поехал, а жил вместе с тетей Надей, Вадиком и Люсей все в той же промерзшей насквозь кухоньке, ожидая из эвакуации свою дочь Варвару, которая работала дояркой и зимовала с колхозным скотом где-то в Заволжье.

И опять был такой же хороший, с легким морозцем солнечный день. Когда выносили бабушку со двора, дедушка сказал:

— Она заслужила такой день. — Две крупные слезы выкатились из его покрасневших глаз и спрятались в сивой, нечесаной бороде.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже