— Вы эту штуку, — и он кивнул в сторону тракторного колеса, — не троньте. Домне Ивановне дал слово. Просила очень. — Постоял, поскреб своими негнущимися пальцами пепельную голову и добавил: — А памятник ваш — лишние слезы. Не надо было затевать. Но так уж неладно вышло… Уйти бы ей отсюда, чтоб не бередить сердце постоянно… Да разве от жизни уйдешь?..
А у Домны Ивановны еще двое малых детей, их на ноги ставить надо…
Я сижу на второй жатке и сбоку смотрю на тетку Домну. Лица не видно. Только щелка в платке для глаз. Ей ведь еще нет и сорока, а она уже старуха. Хотя и пережили мы нелегкую голодную зиму, а еще весной она была здоровой, крепкой женщиной. И вот что сделала с ней смерть мужа и сына. Только сила да злость до работы у Домны Ивановны не старушечьи. Если просижу еще круг без отдыха, то не выдержу, упаду, а она взмахивает и взмахивает перед собою вилами. Ровно, валок к валку, стелет за лобогрейкой скошенный ячмень.
Вера повернулась и одарила такой обжигающей улыбкой, что мне захотелось соскочить и бежать к трактору. Если бы не Домна Ивановна, я бы, наверно, так и сделал. Сколько же стоит улыбка человека! Вроде бы и жара не такой сумасшедшей стала. Сегодняшний день складывался хорошо, настолько хорошо, что мне следовало поостеречься, как бы он не окончился плохо. Уж я себя знаю. Стоит чуть-чуть больше меры чему-то порадоваться, как обязательно накличу беду. Мать всегда так и говорит: «Ой, что-то ты не к добру развеселился, плакать бы не пришлось». Так оно и выходило.
Но об этом я вспомнил только тогда, когда увидел, что прямо через поле мчит на велосипеде к моему трактору Василий Афанасьевич. За ним во всю прыть бежит удивительно знакомый мне паренек.
Во мне все похолодело: я узнал своего брата Сергея. Что-то случилось, и, видно, страшное, иначе бы бригадир не шпарил вот так напрямик, через посев. Руки у меня стали как свинец, все поплыло, и я словно стал отлетать от всего, что было рядом со мною: от Домны Ивановны, Веры, лобогрейки, трактора…
Сейчас Сергей крикнет такое, что уже не вернешь назад, свершится непоправимое. Пусть он бежит дольше и отдалит беду, пусть помолчит!.. Вера уже остановила трактор и поднялась с сиденья. Сошла на землю и Домна Ивановна, а я словно прирос, боюсь пошевелиться. Вот встану, увидит меня Сергей, крикнет — и померкнет день…
Сергей увидел меня, подпрыгнул, резко взмахнул рукой: «Отец, отец!..»
Он выкрикивал эти слова так, что у меня не оставалось сомнений — Сергей с доброй вестью, и я рванулся навстречу ему.
— Отец заезжал… Я видел его, я видел!.. — теперь уже задыхаясь, вопил брат.
— Он жив, ты видел?.. — тряс я его за плечи.
Сергей полыхнул бездонными счастливыми глазами.
— Видел, у него усы…
— Ой, какой же ты глупый, Сережка! За два года все забыл. У нашего отца всегда были усы.
— Нет, у него теперь настоящие, вот такие! — И брат смешно приложил палец к верхней губе. — Как у Чапаева.
Рядом Василий Афанасьевич. Лицо доброе, с хитрой ухмылкой.
— Вот видишь, Андрюха, живой! Говорил ведь: живой — значит, живой. Ты его еще и повидать сможешь. Садись на мой велосипед и кати на Красноармейск. Их эшелон через станцию Сарепта будет проходить, может, и увидишь. На, держи. — И он весело толкнул мне свой велосипед.
— Да расскажи ты, откуда и куда он едет, — взмолился я. — Где вы его видели?
— Папа из госпиталя, — заспешил Сергей. — Он искал нас целый день в городе. И только приехал — и сразу уезжать…
— А где он сейчас?
— Не пори горячку, — прикрикнул Василий Афанасьевич. — Гони на Красноармейск. Тебе там его и надо ловить.
У Василия Афанасьевича добрый велосипед — довоенный, пензенского завода. На таком можно хоть на край света. Бригадир никогда никому не давал эту «машину» (так уважительно он называл свой велосипед), а теперь вот расщедрился. Понимал, что для меня эта весть об отце. Уже вдогонку крикнул:
— Не напугай отца! Заскочи на стан, умойся и переоденься.
— Не-е… — махнул я рукой и с такой силой налег на педали, что «машина» бригадира сначала застонала, а потом зазвенела. Перед глазами задрожало горячее марево, и я, почти не касаясь седла, навис над рулем велосипеда.
…Только летит навстречу дорога да весело дрожит зыбкий горизонт впереди. Ощущение такое, словно парю над землей. Хотелось кричать на всю округу: «Люди, дорогие человеки! Мой отец жив! Вы понимаете, жив!»
Все в этом мире хорошо: и это оплавившееся от зноя небо, и эта пыльная дорога, и наше светло-серое поле скошенного ячменя, и то, что я птицей лечу к отцу, которого мы почти потеряли…
Такое может понять только тот, кто сам ждал и передумал всякое, кто ждал и боялся признаться себе: чем дольше он ждет, тем меньше надежд, кто разрывал сердце между двумя страхами — стремился хоть что-то разузнать о родном человеке и боялся услышать худую весть, потому что тогда померкнет солнце, не будет кого ждать и на что надеяться.