— Ну и что, море, море…
— Да ты погляди.
— Море как море. Чего глядеть.
— Как что? Ты же первый раз видишь море?
— Я уже видел…
— Где?
— Не знаю, но видел… Я спать хочу…
— Да ты что, Андрей? Разве можно спать?
— Можно… Я спать хочу, а море — это когда много воды, а напиться нельзя.
Я повернулся к дочери. Она все в той же позе — щека на подушке, глаза удивленно раскрыты, на лице тихая улыбка.
— Поднимайтесь! А теперь глядите сюда.
И я распахнул дверь купе.
— Посмотрю еще на море… — чуть слышно прошептала Юля. — Оно не такое…
— Почему не такое?
— Не такое… другое.
— Не такое. Не выдумывай, — прервал ее Андрей. — Обычное море… — Он глянул в открытую дверь и замер, пораженный. Сразу забыл, что разыгрывал всезнающего. На стену сплошной зелени смотрит теми же глазами, что и Юля на море.
«Ага! — тепло колыхнулось у меня в груди. — Зацепило и тебя, зазнайку!».
Поезд шел медленно, словно те, от которых это зависело, знали, что сейчас из его окон сотни глаз любуются дымчатой голубизной вечного моря и столь же вечной изумрудной зеленью гор. Здесь были древние греки, римляне, а до них и после них эти воды бороздили парусники других народов и государств. Эти горы за прошумевшие над нами тысячелетия видели столько, что можно написать тома, но в жизни гор тысячи лет всего лишь миг, потому что их возраст исчисляется миллионами.
— Вы знаете, ребята, что именно к этим берегам на своих кораблях ходили аргонавты за золотым руном?
— Они ходили южнее, — невозмутимо заметил Андрей. — Колхида была примерно на территории нынешней Абхазии.
— А что такое руно? — спросила Юля.
— Руно — это овечья шерсть, — начал объяснять я. — А золотой ее называли потому, что она была высокого качества и, может быть, даже золотистого цвета. А вообще это легенда. Очень красивая легенда. Ты узнаешь о ней в школе.
— И совсем это не легенда, — возразил Андрей. — И аргонавты ходили в Колхиду не за шерстью, а за золотом. Я читал недавно в журнале. Один ученый, кажется из Грузии, установил это. В древней Колхиде была река, а на берегах ее много золота. И промывали это золото тогда таким способом. Песок сыпали на шкуру барана и промывали ее водой, а в шерсти застревали крупинки золота, поэтому ее и называли золотым руном.
— Вы смотрите, ребята, красота какая! — показал я на море, когда из-за гор на его сонную зыбь брызнули лучи солнца. — Посмотрите, какая красота!
Андрей как можно равнодушнее глянул в окно и сделал нарочито кислую гримасу.
Леший его знает, откуда это у них?! Откуда этот скепсис? Может, я слишком опекаю своих детей? Наглухо отгородил их от житейских забот о хлебе насущном, и они не знают истинной цены человеческого труда, подлинной меры чувств, не улавливают всех запахов жизни? Мысли о сегодняшних мальчишках, отцовские тревоги опять возвращают меня к дням юности.
Не знаю, смогут ли испытать мои дети радость, какую пережил я в их годы? Она в моей памяти осталась как особое, ни с чем не сравнимое чувство. Я не хочу этим сказать, что позже не было большей радости или чувства сильнее. Было. А вот такой звонкой, светлой, беззаботной и, как летнее утро, чистой не было. Видно, правду говорят, каждому времени — свои песни.
В мелькнувших днях и мгновеньях юности мне больше всего жалко моей детской наивности, этой родниковой чистоты взгляда на вещи и людей, от которых при воспоминании и сейчас теплеет на душе.
Это чувство я пережил в ноябрьский день сорок третьего, когда председатель колхоза, наш дорогой Дед, устроил для бригады обещанный Праздник урожая. И хотя был осенний, дождливый, холодный день, запомнился он мне как светлый и теплый. Даже монотонный дождь был теплый, а низкое, хмурое небо, казалось, улыбалось разводьями туч.
Наш бригадный полевой год закончился. И хотя еще продолжали пахать зябь (а заканчивали мы ее обычно уже по замерзшей земле; так было всю войну, да и после войны!), все знали — год позади. Колхоз выдал нам аванс по тридцать граммов проса на трудодень. На свои пятьсот сорок трудодней я получил семьдесят килограммов и двести граммов зерна.
— Если истолочь все просо в ступе, то выйдет килограммов пятьдесят пшена, — рассуждала мать. И дальше вела расчет уже не в килограммах, а в стаканах — базарной мере военного времени. — Будет стаканов двести пятьдесят, а то и больше. Если базарных, то и все триста.
— Будем считать настоящих, — вмешался я в подсчеты, — пять стаканов в килограмме — это двести пятьдесят. По два стакана в день на каждого надо?
— Надо… — растерянно ответила мать, видно подсчитав уже все до конца.
— А у нас еще тыква есть, — попытался ободрить я ее. — Кашу можно с тыквой варить.
— Конечно… У нас семь тыкв, да еще те две, маленькие…
— Потом отруби, — поспешил напомнить я, — они тоже в дело. А их пуд добрый будет.
— Немного есть соленых помидоров, огурцов, — вздохнула мать. — Вот картошкой не разжились…