— Однако бабуленция со бзыком… Распенилась… — Митрофан устало подсел ко мне на койку. — Ты чего как стукнутый? Вытащил обломинго?[308]
Как сегодня экзамен, воркоток?— На нашем фронте всё без перемен, — как можно равнодушней ответил я. — Петух.
— Ну Капитоша! Ну голова! Держи пятерик! — Он больно сжал мне руку. — Если кошка проворна, то и наша, — стукнул меня в плечо, — то и наша мышь шустра! Одни пятаки из огня таскать! Три экзамена — три пятака! Осталось через последнюю ступеньку перескочить, и наш Серафимчик[309]
в дамках! Студиозус,[310] якорь тебя!.. Поздравляю от всей печёнки!5
Не руби правду до состояния бифштекса.
Последнюю ступеньку я перескочил, но в дамки не попал.
Как в бреду, с пересохшим горлом рыскал я по списку принятых и себя не находил. Неужели — мимо?.. Неужели не взяли?..
Не-е, это сон белой кобылы. Вздор, чистейший вздор! Не может того быть!
Я снова и снова, может, уже в сотый забег проскакивал по списку с начала до конца и с конца до начала, однако на своей фамилии так и не споткнулся.
Может, подумалось, не хватило мне строчки с лица списка, может, я на обратке сижу? Дёрнулся я заломить низ листа, но список был под стеклом, и я, не увидев чистого стекла, лишь невольно зашиб об него пальцы.
Меня нет
Эта больная экзаменационная вузня так придавила, что я даже не помню, как добрёл до своего дупла.
Баба Клава кормила во дворе кур.
Увидев меня, она громко спросила, прижаливая:
— Ты что, как в беду опущенный? Невжеле напоследках лебедем ожгли?
В её голосе, в лице не было притворства, и я, тронутый её участливостью, готовый расплакаться, пустился потерянно объяснять:
— Не двойку вовсе — четверку дали на последнем экзамене. Девятнадцать из двадцати наскрёб.
— А проскакной балл какой?
— Наверно, двадцать один.
Баба Клава не удержалась, фыркнула:
— Это что-то новое.
— Да нет, всё старое. Я сразу после школы… Без стажа… Нам, таким гаврилкам, выкроили всего восемь мест, а из нас девятеро сдали на круглые пятёрки. Видите, даже одного пятёрочника отсадили.
— Что деется! Что деется! Совсем мир перекувыркнулся!
С досады баба Клава разом вымахнула из корчажки всю оставшуюся мешанку себе к ногам, и возле неё куры закипели белым костром.
— И как ты, любезной, ладишься далей жить-поживать да кой-чего наживать? Как думаешь доскакать до счастливых огней коммунизма?[311]
— Да… Назад к матери надо заворачивать оглобельки. Только…
Я осёкся.
Поднял на бабу Клаву просительные глаза.
— Ну-ну, — каким-то стылым, с чужеватинкой, голосом подживила она.
— Только мне не на что заворачивать… Не дадите ли взаймы на дорогу?
Старуха ахнула и отшатнулась от меня ближе к крыльцу.
— Я погляжу, малый ты цо-опкий… — меж зубов, невнятно забормотала и уже на вскрике подпустила: — Форменный нахалец! Да через мой фиквам тыщи таких, как ты, голяков временников промигнули! И если я, пустоголовая растрёпа, одному дай на дорожку, другому на ресторан, так мне не больше останется, как воды в ней, — сунула мне под самое лицо порожнюю дырчатую корчагу. — Тольке и достанется, что мотай, Клавуня, на кулак слёзы да беги по миру с рукой!
— Я не под большое спасибо прошу. Не сегодня-завтра мама подошлёт… А если… Приеду, сам до копеечки вышлю. А тревожиться вам нечего. У вас мой паспорт… Оставлю… Пускай побудет до полной расчётности.
— Уху-у! — смертно бледнея, старуха с ядом в голосе и во взгляде низко поклонилась мне. — Да за кого ты меня примаешь? За толстодумку? Невжель у меня лоб в два шнурка? Он за меня всё вырешил! — карающе воздела палец. — Иль я какая ни суй ни пхай?! Полная никчемуха?.. Как же, дёржи карманище ширше!
И пошла, и пошла костерить. На сто лет выкатила.
— Видал! — распалённо кричала. — Паспортиной подивил! Да что мне за твою паспортёху в магазине шубу соболью на плечи намахнут? Лучше ответь, у тебя е чем сплатить за угол?
У меня похолодело в животе.
— Бумажными нет и рубля, а так… тёр да ёр… Мелочишка кой да какая брякает.
— Ну, с бряка навар не густ…
Старуха властно положила руку мне на куполок, повернула голову — в открытом окне я вонзился взглядом в висячие часы-стуколки в моей каморке. Было восемь с копейками.
И, утягивая в себя злость, заговорила глухим, ровным, каким-то отдыхающим, голосом:
— Ровно двадцать три дня назад, именно в это телячье время[312]
вы пригремели ко мне. Эвот и отплатили ровнёхонько за двадцать три денёшка. Так что расчётушка уже полный вам сдан. Тика в тику. Даже с лихвой. Ты уже девять минут тут лишних… Посверху платы… Видит Боженька, я тебя не задёрживаю…Я опустил голову.
— Что ж, расценённый,[313]
молчишь? — полупримирительно, как показалось мне, спросила старуха.Я молчал.
Не поднимая голоса, по инерции доругиваясь, она бросила полулениво:
— А то вырешил… Гм… За меня… Да будет, как я положу!.. Э-э-э! Да чего сажать к себе на хвост приключенью? На коюшки мне с тобой судомиться?[314]
Старуха дёрнулась в ветхие недра своего чума.
И через минуту шлёпнула на лавку мой паспорт.