Читаем Дождливое лето полностью

— Поймали его, избили и опять в лагерь. Через какое-то время он снова бежал. Поймали, сунули в штрафной лагерь. Еще повезло — запросто могли шлепнуть. А он по новой бежал. Решил идти до конца — такой это мужик, старший лейтенант, между прочим. Или убьют, мол, или удеру. Конец войны застал его не то в тюрьме, не то в лагере смерти — точно не знаю, а врать не хочу. Когда наши освободили, от него оставались кожа да кости. Первым делом заключенных наши подлечили и подкормили. А потом начали расспрашивать, что и как. Ну старший лейтенант и выложил, как воевал, где попал в плен, сколько раз бежал. Следователь видит — не жизнь у человека, а фантастический роман. И в воду он первым с катера прыгнул, и дот гранатами забросал, и ранен не то в пятнадцати, не то в двадцати местах, и ротой командовал с плащ-палатки, которую матросы с собой в атаку волокли, и генерал немецкий о нем какие-то слова говорил, а из плена пытался бежать вообще несчетное число раз… И — пожалуйста! — остался живой и даже вроде бы здоровый. И подумал следователь: а мыслимое ли это дело? Может такое быть? Нет, решил, не может. Одним словом, отправили этого морского пехотинца с другими такими же далеко на восток — в телячьем вагоне и под охраной. А старший лейтенант этот был ужасно самолюбивый — сами знаете, каких ребят туда отбирают. Он и сейчас, говорят, такой. Как увидит несправедливость, аж трясется весь, а вообще в жизни, если по-хорошему, человек легкий и веселый. Представляете, что он должен был чувствовать, когда ему не поверили? Как вы со мной, думает, так и я с вами. Отчаялся и озлобился. Не верите, что от немцев убегал? А я и от вас убегу. Представляете? И убежал. Сила. Только не так просто это получилось. Напоролся на часового. Что делать? Обойти нельзя, некуда обходить. А заметит часовой — чикаться не станет, убьет. И он свернул шею часовому. «Языков»-то, случалось, на фронте и голыми руками брал…

— Так то же немец, враг, а это свой! — воскликнул Саня. — Свой!

— А что было делать? — неожиданно поддержал Костю шофер.

Саня, будто за поддержкой, повернулся к Алику. Тот машинально теребил двумя пальцами бородку, к которой не успел привыкнуть.

— А в самом деле, что делать? — негромко сказал Алик. — Кто прав, кто виноват? Двух правд, говорят, не бывает. Не знаю… В природе проще: прав волк, прав заяц, и все это называется борьбой за существование… А представь себя на месте часового… Тебе, кстати, в каких войсках служить?

— Флот, — буркнул Саня.

— Ты представь себя на месте часового. Он обязан стрелять, чтобы не допустить побег. В этом его долг. Он не знает, кто бежит. Может, это шпион. А теперь поставь себя в положение этого морского пехотинца…

— Пятнадцать лет ему, говорят, дали, — подсказал Костя.

— Да, — кивнул Алик. — А за что? Я слышал эту историю. Один умник мне говорил: лес рубят — щепки летят. Так чего ж ты сам не хочешь быть щепкой? В лесорубы лезет. И старшего лейтенанта мне показывали. Такой проситься не станет, все возьмет на себя.

— Но часовой-то — свой человек, наш солдат. Он не враг. При чем тут часовой?

— Да, часовой тоже не виноват. Трагедия.

— Надо было писать, жаловаться…

Вмешался я:

— Кому? Обычного суда в таких случаях не было. И жаловаться тоже было некому.

Бедный Саня был похож на зайца, который куда ни кинется, везде натыкается на оскаленные пасти хортов. Это ощущение свалилось на него так сразу, было таким непривычным, что парень вдруг встал и пошел в лес, который теперь уже не был пустым — его плотно заполнила темнота.

Я поднялся следом:

— А это, пожалуй, правильно — дров до утра не хватит. Пошли за хворостом.

— Ну вот, — сказал Костя, — а вы говорите — газета. Такое ни в какой газете не напечатают. Слабо.

Я промолчал.

— А что ему за квартиру дали? — поинтересовался Митя.

На этот раз не выдержал Алик:

— Боже мой! Да разве в этом дело? При чем тут квартира?

— Ишь, шустрый какой! — отозвался из темноты Митя. — «При чем тут квартира»… Кооператив построил, и теперь ему хоть трава не расти. «При чем тут квартира»… А меня это, представь себе, очень даже интересует.

Алик только махнул рукой.

…Костер грел, радовал, тянул к себе. От него не хотелось отрываться. Издали он напоминал маленькое солнце — таким оно, наверное, видится из космоса сквозь россыпь время от времени закрывающих его комет, болидов, планет. На расстоянии отдельные языки пламени скрадывались, глазам представал лишь сгусток плазмы, источник тепла и света.

Поиски хвороста в темноте — занятие не из самых увлекательных, чем-то оно напоминает ловлю последней, ускользающей фасолины в похлебке. Однако прошло немного времени, и у нас опять были дрова. Снова загрузили костер, и он притих, засопел, помрачнел, будто собираясь с силами. В ту ночь наш костер был единственным на Караби-яйле и его, должно быть, хорошо видели с пролетавших мимо самолетов.

Разобрали спальные мешки, но ложиться никому не хотелось. Последний раз пустили по рукам кружку.

— За аса крымских дорог, неутомимого рационализатора и общественного автоинспектора товарища Митю, — предложил Костя.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман
Жестокий век
Жестокий век

Библиотека проекта «История Российского Государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники мировой литературы, в которых отражена биография нашей страны, от самых ее истоков.Исторический роман «Жестокий век» – это красочное полотно жизни монголов в конце ХII – начале XIII века. Молниеносные степные переходы, дымы кочевий, необузданная вольная жизнь, где неразлучны смертельная опасность и удача… Войско гениального полководца и чудовища Чингисхана, подобно огнедышащей вулканической лаве, сметало на своем пути все живое: истребляло племена и народы, превращало в пепел цветущие цивилизации. Желание Чингисхана, вершителя этого жесточайшего абсурда, стать единственным правителем Вселенной, толкало его к новым и новым кровавым завоевательным походам…

Исай Калистратович Калашников

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза