Скоро ужин. Я ложусь на закиданный кукурузой бруствер и гляжу вверх. В высоком и еще прозрачном небе горят россыпи звезд, но их как-то мало, совсем не то что зимой. Широко и раздольно поблескивает ковш Большой Медведицы. По давней школьной привычке я провожу от его края прямую и нахожу Полярную в хвосте Малой Медведицы. Там, далеко на севере, в стороне от отрогов Карпат, что в погожий день синеватой дымкой выступают на горизонте, лежит мой край, моя истерзанная Беларусь. Скоро исполнится год, как я оставил ее. Беспомощного, спеленатого бинтами, с перебитым бедром, самолет перенес меня в тыл, добрые люди выходили, я снова взял в руки оружие, но там остались мои земляки, мои старенькие родители, остались в лесах партизаны родного отряда «Мститель». Я не попал к ним обратно — военная судьба забросила меня на фланг огромного фронта в Румынию; но — что поделаешь — моя душа там, в далекой лесной стороне. Как аист, кружит она над ее полями, перелесками, большими и малыми дорогами, над соломенными стрехами ее деревень. Днем и ночью стоят перед моими глазами синеокие озера Нашего края, шумливые дремучие боры, полные всякого зверья и птиц, поживы в ягодную летнюю и осеннюю грибную пору, столь памятные загадочными детскими страхами. Но то было давно, в полузабытое и непостижимо беззаботное время, когда на земле был мир. Теперь все изменилось. Теперь в черной тоске молчат деревеньки, пустуют поля, а на западе над борами еще катится голосистое эхо партизанских боев. Другой, суровой и беспокойной жизнью живет теперь моя Беларусь, непокоренная, героическая, славная многотрудными делами тысяч своих сражающихся и павших сынов. И я всегда ношу в себе молчаливую гордость за них, скромных моих земляков, и знаю, что я в большом неоплатном долгу перед моей землей и моим многострадальным народом. Но я только солдат, — видимо, час не пробил еще, и я жду, терпеливо и долго.
Рядом на жесткие стебли маскировки опускается Кривенок. Он не ложится, как я, а молча сидит и вглядывается в ночь. Мне снизу хорошо видна его настороженная и какая-то чутко нервная худая фигура; голова у Кривенка большая, лобастая, пилотка надета поперек. Парень он с норовом, молчун и, как говорит Лешка, совершенно без чувства юмора, поэтому они принципиальные противники. Меня также не очень располагает его характер, но мы тут самые молодые с ним, это невольно и без слов дружески связывает нас. И еще: с самого начала войны наши сердца глухи к слову «почта». Мы не бросаемся, как все, к солдату, который приносит из штаба письма, никто никогда не прислал нам ни одного треугольника. Мои родители в оккупации, у Кривенка их нет совсем.
Но вообще он неплохой товарищ, хоть и упрямый. Правда, из-за своего упрямства Кривенок уже не раз был наказан. Как-то, возвращаясь из санбата, где ему залечили рассеченное лицо, он встретил разведчиков с двумя немцами. То были «языки», за которыми ребята несколько дней подряд ползали в тыл к врагу и теперь, довольные удачей, вели пленных в штаб. Но где Кривенку было разбираться в этом, если еще болела щека и жажда мести распирала его душу. Он набросился на пленных. Взбешенные хлопцы едва спасли «языков» и вместе с ними привели в штаб Кривенка, под глазом которого расплывался багровый синяк.
В штабе его долго ругали разведчики, начальники служб и, наконец, для окончательного разговора привел ли к командиру дивизии. Тот так же, не щадя, отчитал солдата, но Кривенок не промолвил ни слова в свое оправдание, все молчал, и полковнику, наверное, показалось, что он раскаивается. Вдоволь покричав, командир спросил:
— Ну, ты понял? Будешь еще самоуправничать?
Солдат, насупив изувеченное лицо, молчал.
— Я спрашиваю! Отвечай!
— Попадутся — все равно поубиваю, — мрачно пообещал Кривенок.
Этот ответ и решил судьбу упрямого солдата. Кривенок попал в штрафную роту, где ему, однако, посчастливилось — провоевал три долгих месяца и даже не был ни разу ранен. Потом на бесчисленных дорогах войны он все-таки отыскал свою часть и однажды с трофейным пулеметом на плече заявился на батарею. Желтых ворчливо пожурил хлопца и зачислил его в пулеметчики, разумеется, по совместительству с обязанностями орудийного номера.
— Слушай, Кривенок, — спрашиваю я, — откуда ты родом?
— А ниоткуда.
— Как это?
— А так. Родился под Смоленском. А потом, когда мать умерла, где только не побывал. Все детдома обошел.
— Плохо все же так… без родного угла.
— А на черта мне угол. Тебе много пользы от него?
— Много, — говорю я, подумав.
— А мне плевать. Гадов бить всюду одинаково, — ворчит Кривенок. Голос у него раздраженный, отрывистый.
— Чего это ты нервный такой? — как можно добродушнее спрашиваю я.
Но Кривенок только ругается:
— А ты не будешь нервный?.. Расписать тебе морду так — небось занервничаешь.
— Люди с разными лицами живут.
— Живут! — Он ерзает на комьях и глядит в сторону, опершись на локоть. — Знаю, как живут. Каждому от тебя отвернуться хочется.
— Это ты напрасно. Девок же у нас нет. Чего стыдиться?
— Девок, девок! — едва слышно ворчит Кривенок. — Плевать мне на девок.