Я не отпускал ее.
– Руки прочь! – сказала Энни, и ее глаза блеснули.
– Поистине это в человеческой природе, – продолжал я, не убирая руки.
– Природа это или не природа, – ответила она, – уберите руку, не то я все расскажу Брегину, и он изменит природу вашего лица. За кого вы меня принимаете?
– За женщину, – ответил я, – да при том еще за самую хорошенькую женщину во всем лагере.
– Я жена, – ответила она, – и самая честная во всем лагере.
Тогда я выпустил ее талию, отступил на два шага и отдал ей честь; я увидел, что она говорит очень серьезно.
– Проницательны же вы! За такую прозорливость большинство отдало бы многое. Но что вселяет в вас уверенность? – спросил я в интересах науки.
– Наблюдайте за рукой женщины, – сказал Мельваней, – если она сжимает кулак и ее большой палец прячется под сгибы остальных четырех, снимите шляпу и уходите; продолжая ухаживать за ней, вы только останетесь с носом. Если же рука женщины ложится на колени открытая, или вы видите, что ваша собеседница старается сжать пальцы, но не может – продолжайте говорить ласковые слова. Ее можно умаслить.
Так вот, повторяю, я отступил, отдал ей честь и пошел прочь.
– Останьтесь, – сказала она. – Смотрите. Он возвращается.
Энни указала на веранду и – что за дерзость! – капрал показался из помещения Брегина!..
– Пятый вечер повторяется это. Ах, что мне делать? – простонала Энни.
– Больше не повторится, – сказал я. Мне безумно хотелось подраться.
Всегда сторонитесь человека, любовь которого только что оскорбили; сторонитесь, пока в нем не поутихнет лихорадка, он свирепствует, как дикий зверь.
Я подошел к капралу на веранде и, верно как то, что сижу здесь, решил выколотить из него жизнь. Он выскользнул на открытое место.
– Зачем вы шляетесь здесь, пена из грязной канавы? – вежливо говорю я ему в виде предупреждения: я хотел, чтобы он успел приготовиться.
Он не поднял головы, но сказал так уныло и печально, точно думал, что я пожалею его: «Я не могу ее найти!»
– Поистине – сказал я, – вы слишком долго оставались с вашими исканиями в помещениях приличных замужних женщин! Поднимите голову, вы, замерзший библейский вор! – прибавил я. – Тогда вы увидите все, что вам надо, да и еще кое-что сверх того!
Но он головы не поднял, и я ударил его; моя рука скользнула вверх от его плеча до корней волос над бровями.
– Вот это тебя окончательно успокоит! – сказал я и чуть не пострадал сам. Опуская руку, я навалился на капрала всем телом, но ударил в пустое место и почти вывихнул себе плечевой сустав. Капрала не было передо мной; Энни же, смотревшая на нас с веранды, упала, дрыгнув ногами, точно петух, которому мальчик-барабанщик свернул шею. Я вернулся к ней: живая женщина, да еще такая, как Энни Брегин, значит гораздо больше, чем целый учебный плац привидений. Я никогда не видывал женщины в обмороке, стоял над ней, точно прибитый теленок, спрашивал ее, не умерла ли она, и просил во имя любви ко мне, любви к мужу, к Святой Деве открыть свои благословенные глазки. В то время я называл себя всем, что есть скверного под сводом небесным, за то, что надоедал ей жалкими «амурами» в то время, когда мне следовало защищать ее от капрала, забывшего номер своей столовой.
Право, не помню всех глупостей, которые я наговорил тогда, однако я не окончательно потерял голову и потому услышал шаги по грязи около дома. Возвращался Брегин, и к Энни вернулась жизнь. Я отскочил в отдаленный угол веранды, кажется, с выражением лица человека, во рту которого кусок масла ни за что не хочет растаять. Я ведь знал, что миссис Кин, жена квартирмейстера, сплетничала Брегину и говорила ему, что я вечно кружу около Энни.
– Я вами недоволен, Мельваней, – сказал Брегин, отстегивая свой тесак: он пришел с дежурства.
– Неприятно слышать это, – ответил я. – А почему, сержант?
– Спустимся, – продолжал он, – и я вам покажу почему.
– Хорошо, – сказал я, – только мои нашивки не настолько стары, чтобы я мог позволить себе потерять их. Скажите мне теперь, с кем я должен выйти на открытую площадку?
Он был человек сообразительный, справедливый и понял, чего я желаю.
– С мужем миссис Брегин, – сказал он. Судя по моей просьбе оказать мне одолжение, он мог понять, что я не оскорбил его.
Мы прошли за арсенал; я скинул с себя платье и в течение десяти минут мешал ему убить себя о мои кулаки. Он бесновался, как собака, от остервенения пена выступала у него на губах, но где ему было справиться с моей меткостью, искусством и с прочим…
– Хотите выслушать объяснение? – сказал я, когда его первое озлобление улеглось.
– Нет, не буду слушать, пока могу видеть, – ответил он.
В ту же минуту я быстро дважды ударил его; хватил по низко опущенной руке, которой он защищался, как его учили, когда он был мальчиком, и по брови; мой второй удар скользнул до его скулы.
– Ну а теперь согласны ли вы на объяснения, храбрец? – спросил я.