Проснулся я в своей спальне. Если мое ночное приключение мне не приснилось, то, наверно, граф и перенес меня сюда. Многие мелочи это подтверждают — например, моя одежда сложена не так, как обычно. Часы стоят, а я всегда завожу их на ночь… Но все это, конечно, не доказательство, а, возможно, лишь косвенное подтверждение того, что я не в себе. Нужно найти настоящее доказательство. Одно меня порадовало: если меня сюда принес и раздел граф, то он, похоже, очень спешил — карманы не тронуты. Я уверен, что дневник был бы для него загадкой, и он, конечно, забрал бы его или уничтожил. Теперь моя комната, раньше столь неприятная для меня, — мое убежище; нет ничего отвратительнее тех ужасных женщин, ждущих случая высосать мою кровь.
В его глазах я снова заметил вспышку гнева, напомнившего мне сцену с той блондинкой. Граф стал объяснять мне, что почта бывает здесь редко и нерегулярно, письма же успокоят моих друзей, заблаговременно известив их о моем приезде, а если по каким-то причинам я пробуду в замке еще некоторое время, он может задержать два моих последних письма в Бистрице. Любые мои возражения лишь привели бы к новым подозрениям. Я сделал вид, что согласен, спросил лишь, какие даты проставить в письмах. Он подумал минуту и ответил:
— Первое пометьте двенадцатым, второе — девятнадцатым, а третье — двадцать девятым июня.
Теперь я знаю, сколько дней жизни мне отпущено. Господи, помоги мне!
Напишу домой несколько писем и уговорю цыган отвезти их на почту. Я уже завязал с ними знакомство через окно. Они почтительно поклонились мне, сняв шляпы, и делали какие-то знаки, столь же непонятные, как и их язык…
Я написал Мине — стенографически, а мистера Хокинса попросил связаться с нею. Мине я объяснил свою ситуацию, умолчав об ужасах, в которых еще сам не совсем разобрался. Выложи я ей все откровенно, она бы перепугалась до смерти. А если письма попадут к графу, он все равно не узнает моих тайн, точнее, насколько я проник в его тайны…
Я пропихнул письма вместе с золотой монетой сквозь решетку на моем окне и, как мог, знаками показал, что их нужно опустить в почтовый ящик. Один из цыган подобрал их, прижал к сердцу, поклонился и вложил в свою шляпу. Больше я ничего не мог предпринять. Проскользнув в кабинет, я стал читать. Граф все не появлялся, тогда я занялся дневником…
Но вот он пришел и, сев рядом со мной, вкрадчивым голосом сказал, показывая письма:
— Цыгане передали мне эти письма; хотя не знаю, откуда они взялись, я о них, конечно, позабочусь. Взгляните! Одно от вас моему другу Питеру Хокинсу; другое… — Тут, открыв конверт, он увидел странные знаки, лицо его омрачилось, глаза злобно сверкнули. — Другое — о низость, грубое попрание законов дружбы и гостеприимства! — не подписано! В таком случае оно не представляет для нас никакой ценности.
Граф спокойно поднес письмо и конверт к пламени лампы, быстро превратившему их в пепел. Потом продолжил:
— Письмо Хокинсу я, конечно же, отправлю, раз оно от вас. Ваши письма для меня неприкосновенны. Простите, мой друг, что в неведении я распечатал его. Не запечатаете ли вы его снова?
Он протянул мне письмо и — с почтительным поклоном — чистый конверт. Мне не оставалось ничего иного, как написать адрес и молча вернуть письмо. Когда он вышел, я слышал, как мягко повернулся ключ в замке. Выждав минуту, я подошел к двери — она была заперта.
Час или два спустя граф тихо вошел в комнату и разбудил меня — я прилег на диване и заснул. Он был очень любезен и оживлен: