— О-о! Есть мрачная ирония во всем этом — прекрасная юная леди, украшенная цветами, выглядела столь же дивной, как сама жизнь, пока мы, один за другим, не убеждались с удивлением, что она действительно мертва; она лежала в этом красивом мраморном доме, на этом пустынном кладбище, где обрели покой ее многочисленные родственники, лежала там со своей матерью, которая любила ее и которую любила она; и этот священный колокол звонил: «Дон! — дон! — дон!» — так медленно и грустно; и эти святые люди в белых ангельских облачениях, делающие вид, что читают книги, и за все время ни разу не опустившие глаз на страницы; и все мы, понурые, с глазами, опущенными долу. И почему, зачем? Она мертва! Так? Разве не так?
— Ну, что касается меня, профессор, — ответил я, — то не вижу во всем этом ничего смешного. Более того, ваше объяснение запутывает все еще больше. Даже если панихида выглядела смешной, что вы скажете про бедного Арта и его горе? Ведь его сердце попросту разбито!
— Едва ли не так. А не говорил ли он, что переливание крови сделало Люси его невестой по-настоящему?
— Да, и это трогательная и утешительная мысль для него.
— Верно. Но есть одно затруднение, дружище Джон. Если это так, как быть с остальными? Ха-ха! Выходит, у прелестной девы множество мужей? И я, для которого моя бедная жена мертва, хотя жива по законам церкви, даже я, честнейший муж этой не вполне существующей жены, оказываюсь двоеженцем.
Теперь мы все разошлись в разные стороны, и надолго. Люси лежит в своем фамильном склепе, в роскошном доме смерти, вдали от шумного Лондона, на уединенном кладбище, где воздух свеж, где солнце светит над Хэмпстед-Хилл и где на воле растут дикие цветы.
Итак, я могу покончить со своим дневником, и один Бог знает, примусь ли я за него снова. Если мне придется это сделать или если я когда-нибудь открою его, то лишь для того, чтобы поделиться записанным в нем с другими, ибо роман моей жизни закончен, я возвращаюсь к своей работе и с грустью, потеряв всякую надежду, скажу: