От Брашова до Брана вдоль всей дороги стояли деревянные столбы, колья, воткнутые в землю, и на каждом из них висел посаженный на кол фашистский солдат.
Да, войска были встречены картиной пятисотлетней давности.
И кто же был исполнителем этого варварского действа? Вовсе не наш древний союзник, а два человека из этой нашей так называемой цивилизованной эпохи: Джонатан Харкер и я, с помощью нескольких цыган. Полагаю, мы свершили этот акт, увековечив его, из-за нашего глубокого гнева и горя. Я понимаю, это не оправдание, но что сделано — то сделано. Я потерял всю свою человечность? Я же помню, как сам упрекал Князя за такую дикость. И кто же теперь монстры?
Что же касается моей дорогой Люсиль… мои эмоции настолько сильны, они так переполняют меня, что я не в силах думать о ее будущем.
Что я наделал?
Да поможет Бог всем нам.
22 ИЮНЯ 1941 ГОДА.
Сегодня мы похоронили беднягу Ренфилда. На маленьком кладбище у небольшой церквушки в нескольких милях от Брашова. Он был храбрым бойцом, и в безумном состоянии, и иногда вменяемым, и мне будет его не хватать. Как жаль, черт, что мы не успели познакомиться поближе до его расстройства. Судя по тем личным качествам, которые проявлялись у него, когда он был вменяемым, мне кажется, что он был бы более чем неплохим чуваком, добрым парнем и довольно веселым собутыльником.
Я прочел над его могилой:
«Гимн павшим». Точно не помню, откуда это — что-то восточное, по-моему — но перевод Артура Уэйли.
Затем выступил Ван Хельсинг:
«Мы, поклявшиеся освободить мир, воздаем честь этому человеку. Нелегкий наш труд мы должны исполнять в тиши, а наша борьба — быть тайной. Мы, те, кто готов подвергнуть опасности даже собственные души ради жизни тех, кого мы любим — ради блага всего человечества, ради чести нашей страны и во славу Бога, мы высоко ценим его жертву, и однажды мы поведаем о ней миру».
Но все это казалось чем-то слишком мрачным и скорбным для человека, который, даже находясь в полубезумном состоянии, был переполнен жизнью, и поэтому я почему-то выбрал песню, и стал тихо напевать себе под нос:
Сначала я пел один, но потом обнаружил, что ко мне присоединилась Малева, а затем и несколько цыган, старавшихся, как могли, справиться с языком, а в конце даже Ван Хельсинг. На глазах у меня навернулись слезы, и мне не стыдно в этом признаться.
После погребения я попытался утешить Ван Хельсинга, который был столь же обескуражен и убит горем тем фактом, что дочь его выжила, как он был бы безутешен, мне кажется, и в случае ее смерти. Боюсь, что напряжение последней недели сломило даже его железную волю.
Мы шли под унылым дождем по грязи кладбища, и я спросил его:
«Так значит, всё кончилось?»
«Нисколько. Отнюдь». Он отрицательно покачал своей огромной головой. «Это лишь только начало».
Я сказал ему, что не уверен, что понял его. Он сказал мне, что вчера немцы вторглись в Советский Союз и что погибнет очень много других храбрых бойцов, таких как сержант Ренфилд (клянусь, что когда война закончится, я узнаю его настоящее имя), прежде чем весь этот ужас закончится.
Но я понимал, что тяжесть, его гнетущая, была обусловлена состоянием его дочери, тем, что с ней будет, тем, кем она станет.
Этим вопросом, а также другим, мрачным и неведомым облаком висевшим над этими тревожными и невеселыми временами, главным, ужасным и пугающим вопросом — был ли укушен Гитлер?
«Дорогой Джонатан», сказал он, помотав своей выдающейся головой, «впереди нас ждут странные и ужасные времена».