Это было сказано Яковлевым так просто, так неподдельно звучал искренностью его голос, что Лубенецкий невольно подумал: «А что… может быть, и в самом деле он порядочный человек». Оглядевшись, порядочный человек тотчас же сел.
Лубенецкий позвал свою пани-добродзийку, как он называл пани Мацкевич, и приказал подать две чашки кофе и две трубки.
Через несколько минут кофе стоял уже на столе, а трубки набиты отличным турецким табаком, необходимой принадлежностью тогдашних кофеен и гербергов.
Тип кофеен и гербергов, какие существовали в то время, в первой четверти нынешнего столетия, совершенно исчез в Москве и начал заменяться подобием нынешних гостиниц, трактиров и портерных. В настоящее время о них совершенно забыли, как будто их и не существовало, но в описываемую эпоху ни одна улица в Москве не обходилась без кофейни и нескольких гербергов.
Только что пан Лубенецкий успел учтиво предложить Яковлеву чашку кофе и тот только что успел хлебнуть один глоток, как в комнате появилось совершенно новое лицо.
Появление лица озадачило Лубенецкого. Он обернулся и довольно грубо сказал:
— Вы не туда зашли, государь милостивый!
— Туда-с, туда-с, — было ему ответом. Лубенецкий вскинул глаза на Яковлева.
— Не к вам ли?
— Именно ко мне, — отвечал Яковлев, слегка привстав. — Рекомендую: письмоводитель мой Тертий Захарыч Сироткин. Прошу любить и жаловать.
Грубый тон Лубенецкого сразу превратился в самый учтивый и приятный.
— Садитесь, прошу, — сказал он.
— Ничего-с, и постоим-с.
— Зачем же стоять, можно посидеть. Не хотите ли кофе?
— Кофейку можно-с, отчего же-с, дело хорошее-с…
— Садись, Тертий, — проговорил!.. Яковлев, — гость будешь. Пан Лубенецкий человек хороший и тебя не обидит, — прибавил он, несколько повышая тон. — Право, человек хороший.
— Как можно-с… обидеть!.. — улыбнулся Тертий Захарыч, — я их давно знаю-с… Федор Андреич и мухи не обидит… право слово… не только что кого-либо-с… Я их давно знаю-с…
Лубенецкий выразительно посмотрел на говорившего.
— Как, вы меня знаете?
— И очень даже хорошо-с.
— Ага! — неопределенно протянул Лубенецкий и прибавил:- Впрочем, кто ж меня не знает в Москве…
— Конечно-с… верно-с… Но только мы немного получше других знаем-с…
«Экие мерзавцы!» — мысленно ругнулся Лубенецкий и учтиво проговорил:
— Садитесь же.
Тертий Захарыч действительно был письмоводителем у знаменитого сыщика.
Это был выгнанный из службы чиновник, великий мастер крючкотворства, в некотором роде правая рука Яковлева во всех вопиющих против человечества проделках.
Трудно было найти что-нибудь гаже этой личности.
Безобразный с лица, горбатый, он был настоящим олицетворением зла и ехидства. Но Яковлев любил его, и никакое дело не начиналось им без этого горбуна.
Горбун знал свою силу, но держал себя перед Яковлевым безукоризненно скромно. Это еще более придавало ему вес и значение. В свою очередь, и Яковлев обращался с ним совсем не по-начальнически. Только иногда, при посторонних чиновниках, он позволял себе приказывать ему. Наедине же он вел себя с ним как друг и приятель.
Лубенецкий, таким образом, очутился между двух огней. Ему предстояло выдержать напор двух особ, которые своими проделками приводили в ужас всю тогдашнюю Москву.
Содержатель кофейни чувствовал, что ему предстоит какая-то странная пытка, и не мог надивиться на мизерность и кажущуюся незначительность этих двух особ.
Яковлев и Сироткин действительно были особы замечательно мизерные в настоящем их виде, и, глядя на них со стороны, за них просто делалось грустно. Но стоило только этим двум особам развернуться, и из них выходили чудовищные гиганты.
Они очень скромно теперь прихлебывали кофеек, как будто ничего особенного им и не предстояло, так что Лубенецкий, взглядывая на них по временам из-за своей чашки, готов был допустить, что они далеко не опасные люди.
Яковлев попросил водки.
Водка не замедлила появиться на столе.
Пани-добродзийка, Мацкевич, сама лично принесла большой графин и поставила перед Яковлевым.
Яковлев кивком головы поблагодарил ее и сейчас же взялся за рюмку.
В это время Тертий Захарыч, нос которого от пьянства никогда не переставал быть багровым, устремил глаза на графин, а потом быстро перенес их на Яковлева.
Яковлев слегка кашлянул и поставил рюмку на прежнее место.
— А вы с нами, Федор Андреевич, не выпьете? — спросил он Лубенецкого.
— Отчего же, выпью, — ответил Лубенецкий, сообразив о подозрительности ищеек.
— В таком случае хватите-ка рюмочку. А потом уж и мы хватим с Тертием Захарычем.
— Хватите-ка-с, — осклабляясь, проговорил Тертий Захарыч.
Лубенецкий молча налил рюмку и выпил.
— Вот, теперь и нам можно, — произнес Яковлев, наливая две рюмки.
— Можно-с… теперь… и нам… — осклабился Тертий Захарыч, и рюмка водки мгновенно юркнула в его широко разинутый рот.
Выпил и Яковлев. Но он выпил сдержанно, спокойно, как подобает чиновнику двенадцатого класса, т. е. сначала понюхал, потом пригубил, а потом уже выпил. После выпивки он поднял рюмку, посмотрел на свет, повертел ею и отчетливо поставил на стол.
— Еще по рюмочке… не угодно ли?.. — предлагал Лубенецкий.
— Можно… это не мешает!