И вот 1 июля двенадцатого года появилась первая афиша Растопчина к народу. Афиша была без подписи. Вверху на ней был изображен питейный дом целовальника и московского мещанина Корнюшки Чихирина, который, выпив лишний крючок на тычке, услышал, будто Бонапарт хочет идти в Москву, рассердился, разругал скверными словами всех французов, вышел из питейного и заговорил, под орлом, собравшемуся народу: «Как! К нам? Милости просим: хоть на Святках, хоть на Масленице, да и тут жгутами девки так припопонят, что спина вздуется горой. Полно демоном-то наряжаться, молитву сотворим, так до петухов сгинешь! Сиди-ка дома да играй в жмурки либо гулючки. Полно тебе фиглярить, ведь солдаты-то твои кореши да щегольки: ни тулупа, ни рукавиц, ни малахая, ни онуч не наденут. Ну где им русское житье-бытье вынесть. От капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, а которые на зиму-то останутся, так крещенские морозы поморят, будут у ворот замерзать, на дворе околевать, в сенях зазябать, в избе задыхаться, на печи обжигаться. Да что и говорить! Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову положить, Карл-то шведский почище тебя был, да и чистой царской крови, да уходился под Полтавой, ушел без возврату. Да и при тебе будущих-то мало будет. Побойчей твоих французов были, поляки, татары и шведы, да и тех наши так отпотчевали, что и по сю пору круг Москвы курганы, как грибы, а под грибами-то их кости. Ну, и твоей силе быть в могиле!» Далее следовало перечисление русских сил. Сказав речь, Чихирин пошел бодро и запел «Во поле береза стояла», а народ, глядя на него, говорил: «Откуда берется! А что говорил дело, то уж дело!»
Афиша произвела эффект необычайный. Это было ново и оригинально. Никто еще не говорил таким образом с народом.
Афишу читали, верили ей, а все-таки в народе ходил глухой ропот на что-то и на кого-то.
Выезды усилились, вследствие чего по Москве разнесся слух, что главнокомандующий запрещает выезжать из Москвы.
Растопчин выпустил вторую афишу, в которой объявил, что он вовсе никому не запрещает уезжать, если угодно, и, кроме того, сказал: «Я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет».
Был ли Растопчин уверен в том или это было сказано для успокоения народа, но только это было сказано весьма, смело и неудачно. Тут уже видно ложное отношение к действительности, которое затем породило много такого, чего бы можно было избежать, ничем особенно не рискуя.
Из Останкина, откуда Яковлев выпроводил Метивье с пустыми руками, сыщик прямо отправился к Лубенецкому, чтобы сообщить ему эту новость.
Лубенецкий, с началом в Москве тревожного состояния, нисколько не изменил своих действий. Он вел себя по-старому и даже начал получать «Монитер», где печатались прокламации и воззвания Наполеона.
Не ладил он только с одной панной Грудзинской. Панна Грудзинская совсем уже не обращала на Лубенецкого внимания. Она была очарована тем приемом, который оказала ей московская аристократия, и вся потонула в своих успехах. Все остальное она отодвинула на задний план.
Лубенецкий не вытерпел. Он как-то явился к ней.
— Я должен вам сказать очень многое, панна, — проговорил он сухо.
— Говорите, — был ответ панны.
— Наполеон непременно будет в Москве.
— А мне какое дело!
— В том-то и дело, что я хочу знать: что вы намерены делать?
— То же, что делаю и теперь.
— Вертеться?
— Вертеться!
— В таком случае я ни за что не ручаюсь.
— В вашем ручательстве никто и не нуждается.
— Из любви к вам я предупреждаю, что Москва, наверное, будет разорена. В общем бедствии можете пострадать и вы.
— А вы?
— Вы знаете, кто я. Я безопасен.
— Безопасна и я.
— Как знаете, так и делайте, — проговорил Лубенецкий. — Но с этой минуты всякие отношения между нами прекращены. Грустно, что так случилось. Можно сказать, что я отогрел у своей груди змею. Змея эта — вы. Я покидаю вас, но запамятуйте, что я обид не забываю. Может быть, обида моя дорого вам будет стоить. Я не желал бы этого, но…
— Довольно! — перебила его, сверкая глазами, панна. — Я угроз не боюсь и прошу вас оставить меня. Я с жидами дела не имею.
С горечью в сердце Лубенецкий оставил Грудзинскую и не на шутку задумал отплатить ей той же монетой. Яковлев застал Лубенецкого в кофейне.
— Убежал! — проговорил он лаконично.
— Кто такой? — спросил Лубенецкий.
— Да мешок-то мой золотой, Метивье.
— Ну, и черт с ним!
— Нет, совсем не черт. Он мне пригодился бы очень кстати. Некого теперь и представить графу. Все-таки чин, награда…
Лубенецкий мотал головой.
— Что, сомневаешься, чтобы я выпустил Метивье из рук? — подмигнул Яковлев.
— Есть тот грех.
— Ну, конечно, обобрал как липку! — захохотал сыщик.
— Я так и знал.
— Посоветуй, однако ж, Федюша, что мне теперь делать? Ведь во что бы то ни стало, а мне надо представить графу какую-нибудь сволочь.
— Тащи Грудзинскую.
— Грудзинскую? Гм! Мало толку будет — баба. Не люблю, я возиться с такой дрянью. Да и что с нее возьмешь! Впрочем, пришпилить бы ее не мешало. Бой-девка. Да только пришпилить бы ее не мешало другим путем.
— В таком случае у меня есть другой болван на примете.
— Кто такой?
— Верещагин.
— Ну?