Я, ощущая себя малолеткой, вообще не высовывалась. Но нужно было оправдать доверие — ведь он нас принял. Прямо из школы на сценарный принимали редко, нужен был стаж, школяров на курсе было только трое, и в глубине души я чувствовала себя избранницей. На вступительных двух собеседованиях я, по моему мнению, провалилась. Лепетала что-то в полуобморочном состоянии, ожидала получить в лучшем случае «тройку». Присутствовали Е.О. Габрилович и В.К. Туркин, главные авторитеты. Никого из кино я к тому времени не знала, хлопотать за меня было некому. И вдруг — «отлично»! Как раз за провальное собеседование. Значит, хотят меня взять. Может, мои рассказики, поданные на конкурс, так хороши? «Самооценка» — теперь привычное скучное слово. В семнадцать лет она прыгает и качается от полного самоуничижения до тайной «богоизбранности» сто раз на дню. Очень хотелось себя проявить, и однажды, как мне казалось, это удалось. Я первой написала большую сюжетную новеллу (в духе неореализма, сюжет и сейчас помню) и зачитала дрожащим голосом на семинаре. Меня похвалили. Туркин сделал «отдельные замечания» — сократить, прояснить, получше выстроить. Пришла весна, время сдавать работы. Переписываю первую страничку, как всегда некогда прояснять и сокращать, спокойно жду своей заслуженной пятерки. Не верю ушам своим — «четыре»! Большинству курса «отлично», а мне, в числе самых худших, — «хорошо». Не поработала, не учла замечаний. Я проплакала весь день и всю ночь. Не в институте, конечно, дома. Обида была велика. Меня, как маленькую, воспитывали, наказывали этой отметкой.
Но вот что странно: я не обозлилась на профессора, как в подобных ситуациях на школьных учителей. Профессор все равно оставался для меня добрым дедушкой и несомненным авторитетом.
Шел пятьдесят шестой год. После зачитанного нам доклада Хрущева про «культ личности Сталина» все разговорились, осмелели, все бросились писать драматические сцены про возвращение из ссылок, из лагерей, и отношения наши с мастерами стали попроще — уже не было прежних запретов и умолчаний. И однажды кто-то задал Тур-кину прямой вопрос: почему он столько лет не работает в кино, не пишет сценариев, ведь когда-то он был известным сценаристом? Его застали врасплох, видно было, как это его задело. Должно быть, он уже лет двадцать сам отвечал себе на этот вопрос, а тут вдруг — студенты, и надо как-то отшутиться, если они сами не понимают. И он с тяжкими вздохами, подбирая слова и пытаясь улыбаться, долго объяснял, что нечего ему делать в этом кино, «где бегают по берегу Москва-реки одинаковые девушки в развевающихся косынках и поют звонкими голосами песни о счастье, уж лучше писать для «научпопа» о жизни лягушек или о произрастании земляных орехов». Почему-то эти орехи застряли у меня в памяти. Может, он что-нибудь и сочинял для научно-популярного кино — нас личные дела профессора мало интересовали, но сколько горечи было в его осторожной иронии по поводу всего этого превозносимого, увенчанного сталинскими премиями, краснознаменного, невыносимого для него кино.
Вспомнилось его «Отречение по принуждению». Он рассказывал нам про тридцать шесть универсальных драматических ситуаций и вдруг похвастался: «Я открыл тридцать седьмую — отречение по принуждению». Мы сразу заметили совпадение чисел: в том году слова «тридцать седьмой» не сходили с уст. Может, как раз в тридцать седьмом он и додумался до «отречения по принуждению». И едва ли кому-нибудь до нас, студентов пятьдесят шестого года, решался открыть свое «открытие». Сам ли он ушел из кино в науку и преподавание, спрашивать было неловко.
Однажды мы были в гостях у Туркина. После первомайской демонстрации поехали к нему на Песчаную и очутились за большим праздничным столом. Было весело, и говорили больше о пустяках, но сделали важное заключение — старик всегда все понимал.
• В тот год «исторического доклада» нас интересовало одно: кто что делал при сталинском режиме? Большинство населения открещивалось: «мы ничего не знали, не понимали, нас это не касалось». Были и среди преподавателей закоренелые «сталинисты», «ястребы» — как это сейчас бы назвали. И уж все поголовно были «верными ленинцами». Вошла в моду пословица «Лес рубят — щепки летят», мудро объяснявшая все преступления века. Воображение студентов, воспитанных войной, книгами о партизанах, сочинениями Фадеева, Эренбурга, Симонова, легко переместилось в застенки НКВД, и мир привычно разделился на друзей и врагов: «кто не с нами — тот против нас». Только поиски врага поменяли направление. Допотопный вопрос «чем вы занимались до семнадцатого года?» сменился новым: «А что вы делали в тридцать седьмом году — все понимали, видели, молчали?»