Тема и смысл апокалиптической литературы предопределяют духовную атмосферу ее сочинений; эта атмосфера характеризуется парадоксальным сочетанием двух крайностей — предельной экзальтации и предельной рассудочности. С одной стороны, откровение о сокровеннейших тайнах иного мира и будущего века предполагает такую напряженность интонации, такую непривычность образов, которые должны превысить все, что было до сих пор в древнееврейской литературе. С другой стороны, апокалиптикам очень трудно и очень страшно представить получателями откровения лично себя; для их совести несравненно легче взять на себя роль позднего хранителя тайных пророческих преданий, размышляющего над древним пророчеством, вычисляющего сроки его исполнения и выводящего все новые следствия из него. Отсюда книжный и потому головной характер апокалиптической литературы, роднящий ее уже не с традицией пророков, но с традицией «хахамов»; отсюда же влечение апокалиптиков к анонимности и псевдонимности. Когда-то пророк выступал со своим пророчеством всенародно, гласно и открыто, во имя и от имени Яхве, но от своего собственного лица и на свою собственную ответственность; то, что он записывал, он сначала проповедовал изустно, стоя среди своих современников и опознаваемый ими в лицо. Когда он говорил о будущем времени, он имел в виду действительно будущее. Напротив, апокалиптик предпочитает скрывать себя самого за условными именами таинственной древности и оставаться безличным орудием предания. Это не совсем та псевдонимность, с которой мы имели дело в «Книге притчей Соломоновых», в «Песни песней», в поздних частях «Книги пророка Исаии»; по крайней мере и Соломон, и Исаия сами по себе были вполне историческими личностями, и сама их связь со ссылавшейся на них литературной традицией была историческим фактом, то более (как в «Книге пророка Исаии»), то менее (как в «Соломоновых» книгах) реальным. Но другое дело, когда писатель-апокалиптик излагает свое учение устами какого-нибудь персонажа доисторических, домоисеевых времен — например, устами Адама и Евы, или Еноха, или двенадцати сыновей Иакова, — при этом «пророчествуя» о давно прошедших событиях и пересказывая библейские сказания и хроники в форме будущего времени.
Так ведут себя апокалиптики позднего иудейства, и так будут себя вести по их примеру гностики раннего христианства. Те и другие были непрочь поразить воображение читателя; к тому же мнимая «изначальность» их откровения, по-видимому, должна была компенсировать его эпигонский характер (ибо апокалиптики были в какой-то мере эпигонами по отношению к пророкам, а гностики — по отношению к новозаветным авторам).
И все же это не просто мистификация. По очень серьезным и содержательным причинам апокалиптическому автору нужна для осмысления истории воображаемая наблюдательная позиция вне истории. Эту позицию удобно локализовать либо в самом начале истории, либо в самом ее конце, но к концу — прикован умственный взор апокалиптика, а в начале — он помещает своего персонажа, хотя бы того же Еноха. Глазами этого своего персонажа он видит прошедшее и настоящее как будущее, одновременно притязая на то, чтобы знать будущее с той же непреложностью, с которой знает прошедшее и настоящее. Различие между прошедшим, настоящим и будущим в принципе снято, и через это снята сама история; она предстает в мистических числовых схемах и мистических аллегориях, как нечто предопределенное и постольку
данное готовым. Апокалиптика — это мистика абсолютизированной, и потому абстрактной, и потому