И если в условиях, когда все возможности открыты, на богатой земле, мы преуспели; если, свободные от преследований, кто-то сумел… и еще кто-то… и они преуспели, разве не на этом основополагающем принципе зиждется эта страна? Позволить человеку прилагать усилия, стремиться к своей цели, жить мирной жизнью и, да, раз уж на то пошло, пытаться преуспеть. Разве не с этой целью создавали эту страну? Вот я говорю: „Если вы преуспели, то исключительно благодаря собственным усилиям. Если вам не мешали, то те, кто вам не мешал, просто исполняли свой человеческий долг“.
А если вам помогали, то что в том дурного? Разве вы не имели на это такое же право, как те, кто эту помощь оказал?
Эта страна — не Господь Бог. Не надо ей поклоняться. Она создана, чтобы избавить людей от тирании монархов, и в этой стране мы имеем полное право добиваться счастья и жить в мире. Таково наше право. Разве должен ребенок благодарить родителей за то, что они его не били?
А если ребенок остался сиротой, разве не наш долг относиться к нему с еще большим вниманием?
Я ошибаюсь? Покажите где?»
Раз надев тюремную робу, невозможно избавиться от запаха нечистоты. Даже после стирки — особенно после стирки — она донимала его запахом дешевого мыла и грязной воды. Еженедельная эта процедура не только не смывала вонь, но, напротив, будто намертво впечатывала ее в ткань.
Он пытался приучить себя к мысли, что этот запах как раз и называется запахом «чистоты», но не мог. Одежда оставалась зловонной. Ее сложно-составная вонь складывалась из запаха грязного тела и попыток замаскировать этот запах, а не избавиться от него.
«Я слишком чувствителен, — думал он. — Большинство людей проживает всю жизнь, каждый день имея дело с неприятными запахами. Чего же мне жаловаться? Ведь мне столько времени удавалось избегать этого?»
Порадовавшись своему философскому заключению, он встряхнул выцветшую до пепельного цвета робу и разложил ее на койке.
Роба затвердела от крахмала. Он подумал, как думал каждую неделю: «Если бы я только мог смыть крахмал и развесить ее просушиться на солнце…»
Синяя роба… «Не синяя, — думал он, — не синяя. Белая. Не серая. Пепельно-белая. Пепельно-серая. От синего осталось одно название. Застиранный серо-синий цвет. Пепельно-серый. Как камни на каком-нибудь далеком берегу. Скучные серые камни… Не из тех, что привлекают внимание путешественника, а из тех, которые он не замечает.
Люди с глазами такого цвета становятся убийцами. Действительно, ведь существует такое понятие: „глаза убийцы“. Это правда. Нельзя верить тому, что пишут в книгах. Там одна реклама. Верить можно лишь тому, что пережил сам.
Неужели знание всегда приходит через боль? — думал он. — В любом случае такие уроки… наверное, есть и другие, но такие уроки, бесспорно, формируют нас. О таких уроках невозможно забыть, сколько ни старайся. Это как нечаянно коснуться раскаленной печки. Кто, раз обжегшись, сможет принудить себя добровольно повторить такой опыт?
Но теперь, когда я пережил это, что бы я стал делать по-другому?
Никому не верить. Никому не доверять. Не делать ничего, что ставило бы меня выше толпы. Никому не открываться. Ни на что не надеяться; вооружиться хорошенько и убивать тех, кто осмелится пытать меня. Почему я должен соглашаться на их непотребства во имя какого-то закона? Что мне этот закон? Я думал, что закон — мой щит. Пока он защищал меня, я „верил“ в него. Что это могло значить? Что я голосовал сам за себя».
Он посмотрел на тюремную робу, лежавшую на койке.
«Нет, это не „негритянский“ запах, — думал он. — И не запах выстиранной одежды, смешанный с запахом пота. И не запах утюга. Похоже, эту робу просто взяли и выварили в дерьме. Да, именно так, выварили в дерьме».
Он покачал головой.
«Ничто, — подумал он, — не защищают с такой яростью, как ложь».
Один из его родственников рассказывал про диету, соблюдая которую, он воздерживался от определенных продуктов и, таким образом, похудел без особых усилий.
— Я просто исключил алкоголь, молочные продукты, сладкое и хлеб, — сказал он, — и сбросил вес. Одиннадцать фунтов за два месяца, хотя в это время я путешествовал по Европе.
Да, это достижение, подумал Франк. Его жена была толстой. И мать жены. И отец. И дед.
Дядя, поделившийся диетой, путешествовал по Великобритании, а это, думал Франк, сильно преуменьшало его достижение, ибо кто бы осмелился утверждать, что у англичан вкусная национальная кухня?
Он задумался о дяде, о том, как тот гордился своим достижением, и о том, в какой степени он обязан этим достижением действиям, направленным против того, что за неимением лучшего слова Франк называл «еврейством».
И если люди действительно были толстыми, если считали себя таковыми, не спровоцировано ли это состояние — будь то сама тучность или мысли о ней — тем фактом, что их насильно переселили на другую землю?
Ага, подумал он.