Мы продвигались на запад вдоль стены, пока не дошли до маленьких ворот из литого чугуна, за которыми начиналась другая улица, узкая и прямая, как стрела.
“Это — главная улица Северной Трети,— пояснил Студент,— на ней шестьсот девятнадцать домов, из которых сто пятьдесят три принадлежат семье Мальчика, а девятнадцать — моей, хотя мне лично — ни одного. Видите дом слева, облицованный черным гранитом? Посмотрите, на фасаде — ни одного окна и непонятная вертикальная полоса из светло-серого мрамора. Полоса изображает дым, поднимающийся из жертвенника. Здесь мой прапра- и так далее дед заснул после жертвоприношения, забыв загасить огонь, и сгорел вместе со всеми домочадцами и слугами. По странному стечению обстоятельств его младший сын, Терхэда, в тот вечер не вернулся домой и тем самым спас род, что я лично считаю весьма сомнительной заслугой. С другой стороны, именно этой его небрежности я обязан своим удовольствием сейчас с вами беседовать”.
Он вытер со лба пот, закурил и продолжал неприятным хрипловатым голосом: “Мы ведь с вами оба не историки. История для нас — либо счастливый досуг, как поэзия или любовь, либо ее вообще не должно быть”.
“Простите за бестактность, милый Студент, но вы никак не производите впечатление человека, для которого любовь — счастливый досуг. Что же касается истории, то никакие компьютерные расчеты не заставят меня поверить, что вот так просто, по взаимному соглашению, сколь бы оно ни было выгодно для обеих сторон, одна из них, к тому же и победившая, согласится пожертвовать своим языком да и религией в придачу. Я говорю вам это как человек, у которого нет ни своей истории, ни места, на которое он мог бы указать как на свое”.
Меня охватило чувство полной чужести всему, что я вижу и слышу,— улицам, домам, обстоятельствам, Студенту. Еще одно малейшее движение — и все; чужесть Городу станет необратимой чужестью самому себе. Да чего там, пытался успокоить себя я, мне ведь ничего, собственно, не нужно. Ничего, кроме пусть временного освобождения от этой невыносимой чужести. Ну, разумеется, я здесь из-за Гутмана. Но ведь не из-за него же я ввязался теперь в новую историю со Студентом, Мальчиком и всем прочим. И так хочется куда-нибудь присесть.
Я облокотился о высокую тумбу и закурил. Немного тошнило, и я обрадовался, когда Студент сказал, что пора в Университет, а то еще опоздаем на ланч с Гутманом (“Не бойтесь, я вас сразу же оставлю вдвоем”). Когда мы закончили подъем к Скале и, как накануне, пересели в электрокар, я спросил, какие еще расчеты он делал для Каматэра. Студент отвечал, что опять чушь полная получилась. При анализе текста “Послание Старейшин Северной Трети”, содержащего знаменитое “Перечисление Долгов” и написанного через 17 лет после Победы, оказалось, что ошибки были точно такие же, как и в текстах того времени, написанных в двух других Третях Города.
“Что же в этом удивительного?” — “А то,— Студент запарковал электрокар на площадке для почетных гостей Университета,— что именно эта Треть была по Договору отдана в полное и ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ пользование победителей, то есть ледов. Допустить, что за семнадцать лет леды настолько “керизировались”, что смогли сами написать десять тысяч слов текста почти без ошибок, значило бы допустить невероятное!” “Нет,— сказал я,— если Мальчик прав, то ничего невероятного нет. Убив всех ледов, КЕРЫ ПРОДОЛЖАЛИ ПИСАТЬ ЗА НИХ НА СВОЕМ ЯЗЫКЕ. Для возможного оправдания перед своим же потомством, если последнее решит на досуге позаниматься своей историей. Ха-ха, писать за ледов могло стать у керов “культурной привычкой”, как бы выразился Гутман”.
“Господи, Мойсеич,— радостно кричал Гутман,— наконец мы вдвоем! Ну не так уж вдвоем, как того бы хотелось, но за все нужно платить, а? Мы быстро поедим и пойдем гулять. Было бы, конечно, здорово, если бы кто-нибудь из аборигенов любезно согласился показать нам наиболее интересные экспонаты этого “живого музея раннего феодализма”, как называют Город некоторые наши историки. И уж совсем было бы здорово, если бы наш гид вовсе не знал русского, так что мы бы и наговорились вволю”.
Я представил Гутману Студента. Тот сказал несколько любезных фраз на английском и вежливо ретировался в бильярдную, а я повел Гутмана в профессорский бар, где мы и оставались, пока не прозвучал гонг к ланчу.
Все это время Студент тактично не показывался, а на ланче сидел за три столика от нас и был, казалось, целиком поглощен беседой с очень красивой темноволосой девушкой. Заканчивая рассказ о своей жизни в России, Гутман пожаловался на необходимость жить одновременно в трех измерениях — научном, личном и государственном.