От презрения и беспомощности мальчик пришел в бешенство. Он схватил грека за руку и крикнул:
– Зато я сильней тебя!
Он переплел пальцы с пальцами грека и, напрягая все силы, старался отогнуть его руку назад. Тогда грек словно очнулся и начал борьбу, поначалу хладнокровно, как бы не всерьез. Он еще не знал, как к этому отнестись. Но крепко схватил вырывавшегося долговязого мальчишку. Два тяжелых дыханья бились одно о другое. На узкой кровати шла борьба. Игра это или нет – невозможно было разобрать в лаокооновом переплетении тел мальчика и мужчины. Потом грек вдруг разразился хохотом, и мускулы его чуть ослабли. Но переплетенные руки крепко прижимали мальчика к кровати. Каждый так вжался плоской, прерывисто дышащей грудью в грудь другого, что сейчас трудно было бы различить, где чье сердце. Мальчик слушал дыханье и глухой стук сердец и вскрикнул от ярости, поняв, что ему не совладать с проклятым греком. Ему хотелось убить его. Вонзить ногти в эту налившуюся кровью шею. Но у него не хватало сил. Вскоре он не смог даже сопротивляться. Только бы избавиться от этой постыдной слабости и еще более стыдной близости этого грека.
– Хватит, Кон, – почти заискивающе проговорил он. – Давай считать, что мы квиты.
Но грек не согласился. И мальчик, извивающийся на койке, испугался, что станет заметна его слабость, еще худшая, чем нехватка силы. Оба тяжело дышали, а грек хохотал.
– Ненавижу тебя! – сдавленно закричал мальчик. – Ненавижу проклятых греков!
И тут вошла мать с какой-то одеждой Кона, которую она брала чинить. Она не ожидала застать здесь сына.
– Рэй, – сказала она первое, что пришло ей в голову, – тебе пора поступать на работу. Надо нам поговорить с отцом и решить куда.
Мальчик встал и поплелся через двор, а мать шла следом, вяло стараясь припомнить, что она собиралась сказать греку, не окажись там ее сын. Мысли ее разбегались.
И потому она сейчас же забыла, что нужно что-то решить насчет мальчика. Удивительно хороши были нынче осенние дни. В это время года ветер всегда стихал. Птицы лениво взмывали ввысь и садились, где им угодно. Спелая айва шлепалась о землю и быстро загнивала; Эми сидела на ступеньках, не в силах подбирать ее. Все очертания, будь то дерево, или изгородь, или шаткий остов жалкого сарайчика, были четко и накрепко врезаны в неподвижный осенний пейзаж. И если врывался в эту неподвижность человек, он принимал какой-то новый облик или растворялся в ней. Она смотрела на мужа, идущего по жнивью. Он уже начал как-то усыхать. Шея совсем стариковская. А вдруг она найдет его лежащим в траве и на лице его будет новое, незнакомое ей выражение? Да нет, с чего бы ему? Ноги его крепко держат, а взгляд все такой же уверенный и твердый. Но она похолодела оттого, что ей могла прийти в голову такая мысль, и еще больше – оттого, что ведь это и вправду может случиться.
И, стараясь согреться, она потерла свои сильные руки сквозь рукава старенькой вязаной кофты. А вот и грек идет с полной охапкой кукурузных стеблей и увядших, скрутившихся кукурузных листьев. Он жжет высохшую зелень на участке, где сажали пшеницу. Там вились серые струи дыма. Пахло горелым. Она подумала о греке, о постоянном своем беспокойстве за него, которое так и не проявилось в чем-то существенном; она не умела выказать свое сочувствие иначе как скучными услугами – она чинила его вещи и учила словам. Детей хоть прижмешь к себе покрепче, но тут и этого нельзя, правда, однажды в темноте, перед сном, она, забывшись, обхватила его голову и притянула себе на грудь, предвкушая жесткость его волос. Они и вправду оказались жесткими, ну прямо как собачья шерсть. Вот так-то. К собакам она была добра. Они дружелюбно подходили к ней, прыгали вокруг, но никогда не выказывали горячей преданности, да и она не привязывалась ни к одной из них. Но так и надо. И такие же добрые, дружеские отношения у нее с молодым греком – отношения хозяйки с собакой. Вот и хорошо, думала она, что это так. Она радовалась, что он сейчас ходит далеко от нее, среди куч тлеющих кукурузных стеблей. По крайней мере не нужно перебрасываться словами и подыскивать их, эти слова. Эми Паркер задвигалась на ступеньке.
– Надо бы что-то сделать, чтобы малый ходил куда-нибудь повеселиться, – сказала она подошедшему мужу. – Как-никак – живой человек.
– Я его не держу, – сказал Стэн Паркер, которому надоело беспокоиться об этом греке, неплохом, но очень своеобычном парне. – Он может брать свободные дни, так ведь не хочет. Не могу же я выставлять его насильно.
И опять она порадовалась какой-то тайной привязанности, мысль о которой доставляла ей удовольствие.
Все же грек иногда уходил. Она провожала его глазами, когда он шел по дороге к автобусу в своем тесном выходном костюме, к которому никак не могло приспособиться его тело; не надо бы ему вообще носить костюмы. Он отсутствовал весь день, а иной раз она и не слышала его возвращения, засыпая от усталости тихим белым утром, когда кричали петухи и переминались с ноги на ногу застоявшиеся лошади.