Он вошел в сумрачную, коричневую кухню на другой стороне дома, где мамаша Норскотт уже приготовила ему завтрак – темную коричневую котлету с подогретыми овощами.
– Ну как, мамаша, – сказал он, развязно болтая ногами и размахивая руками, чтобы убедить себя в своей независимости, – спали хорошо?
– Нет, голубчик, – ответила она. – Опять мои камни. Всю ночь мучили, глаз почти не сомкнула. Вставала, грела тарелки и прикладывала к боку.
– Грелку вам нужно, вот что, – сказал он.
Но старушка ничего не ответила; ей требовалось время, чтобы обдумать это.
Мамаша Норскотт страдала от желчных камней. Она то и дело вздыхала. Женщина она была одинокая, старая и притом больная. Чтобы немножко пополнить сбережения мужа, ныне покойного чиновника, она подрабатывала небольшой стиркой и сдавала комнату с пансионом. Но много ли наработаешь с подагрическими руками?
Она нежно привязалась к этому мальчику, и он позволял ей это, ибо сентиментальные привязанности легче таких отношений, которые требуют любви. Мать, дай ей волю, могла бы съесть его целиком, но в жизни этой старухи, дотягивающей последние годы, самым главным были желчные камни и боли в суставах.
– Вам надо поберечь себя, – сказал Рэй, – и меньше работать, а после обеда полежать.
Никто их не слышал, а сказать это ничего не стоило. Он съел котлету и сидел, ковыряя в зубах; он даже сам начинал верить, что его беспокоит здоровье мамаши Норскотт. Душевная его черствость чуть размякла. Рэй чувствовал, как в нем заныла знакомая тоска по всему тому, что он хотел бы уничтожить. Бывали минуты, когда он чуть не плакал оттого, что мысленно уничтожал родителей. Будь он богат, он бы пошел и накупил им подарков. Но богатым Рэй не был, и потому он похлопал старуху ладонью по спине и улыбнулся той ласковой улыбкой, которая находилась еще только в начальной стадии своего развития.
Мамаша Норскотт вздыхала и ворчала. Ей было приятно чувствовать руку юноши, который мог быть ее сыном, только вот не дал бог.
– Хорошенькое дело, полежать, – проворчала она сквозь обильную растительность – единственное, что поражало в ее ничем не примечательном лице. – А пыль-то, пыль накапливается все время, да еще пух. Прямо не знаю, откуда в доме берется пух.
Рэй не пожелал вникать в причину этого явления. Он вообще никогда не вникал в чужие горести, да, к счастью, пока никто ему их не поверял. Однако в это утро он был великодушен, подумал, что бы для нее такое сделать, и принялся вытирать тарелки, которые она вынимала из воды.
Он стал соображать, как еще можно показать свое великодушие, которое временами находило на него, правда, в чисто теоретическом виде. Он вспомнил, что в поваренной книге, лежавшей у миссис Норскотт в буфете, он видел банкноту, заложенную между страниц и, как видно, забытую. Вскоре старуха удалилась в клозет на задах двора преодолевать еще одну свою проблему – запоры. Рэй Паркер пошарил – бумажка была на месте. Она оказалась холодной на ощупь, совсем непохожей на деньги, как, впрочем, всякие деньги, долго пролежавшие без соприкосновения с человеческим телом. Он взял бумажку, сунул в карман, где она, согретая его теплом, вновь приобрела свой смысл и превратилась в собственность Рэя.
Вечером Рэй принес грелку в розовом фланелевом чехле, которую купил для мамаши Норскотт.
– Держите, мамаша, – сказал он. – Шлепните ее на ваши желчные камни, и все будет в порядке. Только дополна не наливайте.
Мамаша Норскотт, сидевшая с некоей миссис Пендлбери, приятельницей, пришедшей ее навестить, была растрогана до такой степени, что бессмысленно закивала своим коричневым сморщенным личиком.
Миссис Пендлбери сказала, что он как родной сын.
А Рэй пошел в свою комнату насладиться своим скромным поступком, право же, нисколько не зазорным и порадовавшим других. И то, что он прикарманил сдачу и вечером, прифрантившись, пойдет в кино, почти не умаляло его достоинств: как-никак он показал свое великодушие. Айсбергу тоже нередко присущи свои достоинства, но как знать, что скрыто под водой.
И Рэй, довольный своими добродетелями, вышел на улицу, где зажигались огни, прикрывая своим сиянием скудость жизни. Он немного постоял, пососал леденец на палочке, потом вместе с толпой вошел в кинотеатр. Здесь их ждало облегчение. Конские копыта топтали скуку, лакированные губы присасывались к зрителям. Рэй Паркер усвоил несколько поз полного забвения на своем удобном для этого стуле, но, когда он вышел, снова нахлынуло одиночество и все то же стремление сменять самообман на что-то ощутимое.
Уже поздним вечером, под перечными деревьями на задах платной конюшни, он гладил джемпер какой-то девчонки, впервые надевшей туфли на высоких каблуках, – девчонки, от которой пахло неряхой, потому что неряхой она и была, она дышала часто и сильно дрожала, но хотела, чтобы темнота завершила все полностью. И когда все было завершено, она убежала, плача о своей утрате. И он тоже задрожал. Он словно весь ужался, став на мгновенье подростком, потом пошел прочь, ступая по мягкому конскому навозу.