Но миссис Гейдж душили мысли о своей ужасной жизни. Ей вдруг стало необходимо выговориться. Она дочь инспектора школ, который жительствовал в одном из прибрежных городков. У них был чистенький коттедж, утопавший в гортензиях, которыми гордился отец, хотя от житья в вечном их сумраке с небольшими просветами между широких листьев, от влажного зеленого воздуха все члены семейства выглядели так, будто их одолевала бледная немочь. А с мужем она познакомилась, когда он сидел на молу и удил рыбу. Она увидела, как блеснула рыба, когда он ловко вытащил удочку, хотя руки у него были совсем тощие. Очень красивая была рыба. Они любовались ею вместе. Она боялась вымолвить слово, чтоб не испортить ему удовольствия – он был поглощен этой рыбой, – и побоялась отказаться, когда он против своей воли, повинуясь какому-то странному порыву, предложил эту рыбу ей. Дома ее сварили и съели под белым соусом; приглашали и молодого человека, но он отказался, сказав, что рыба, побывавшая в кастрюле, нисколько его не интересует. Вскоре после того он женился на принявшей от него рыбу девице, и женился без всякой к тому причины, кроме страшной неизбежности. Потом они начали узнавать друг друга поближе. И ездить по разным местам. Мистер Гейдж, как всем известно, был человек слабый, у него почти что не было подбородка, и глаза слабые, хоть с виду красивые, он никогда, бывало, прямо на тебя не посмотрит. Они переезжали с места на место, жили в жарких коричневых городах, в хижинах, где пахло сухой гнилью, в палатках и даже в шалашах из корья. Муж сколько раз брался за работу и всегда бросал. Он был футеровщиком, пока у него не ослабели руки. У него был талант к столярному делу, но он стал задыхаться от опилок. Иногда он целыми днями сидел, не проронив ни словечка, нарочно, чтобы только жену оскорбить. Он сидел и смотрел в пустую тарелку так, будто видел там что-то очень важное, а то усядется на старой железной койке под перечным деревом в нижней рубашке – это все видели, – сидит и молчит. Ну, она-то, конечно, уже много лет назад поступила работать на почту, у нее хватило мужества, да и нужда заставила. Вот уж сколько лет она в Дьюрилгее работает, а до того работала в другом городишке. Ей хотелось рассказать множество подробностей о своей жизни с умершим, даже самых интимных, это она и собиралась сделать.
– Просто чтоб вы знали, – сказала она, – чего только не приходится терпеть женщине.
Даже ее распадающиеся волосы выглядели как-то отчаянно.
Но Эми Паркер вспомнила, как почтмейстершин муж стоял на коленях перед муравьем, и ей захотелось уберечь его от беспощадных разоблачений.
– Он ведь мертвый, миссис Гейдж, – сказала она.
– А я? – вскрикнула почтмейстерша. – Я живая. Или только отчасти.
И она зашелестела, как сухая пальма.
– Никогда меня не били, не рвали на части, мне все время давали понять, что я сама себя не понимаю, – сказала она, – и не только себя, а вообще ничего на свете.
Миссис Малвэни поцокала языком.
– Слушайте, дамы, – продолжала почтмейстерша, расправляя безнадежно обвисшие, повлажневшие у лба волосы, – я вам покажу такое, что вы сразу поймете, о чем я говорю. Пройдемте-ка вот туда, пожалуйста, – сказала она, передвигая пояс своей темной юбки. – Это вроде иллюстраций, – засмеялась она.
Всем стало жутковато, но все последовали за ней – миссис Малвэни, миссис Хобсон, миссис Паркер и женщина с вуалькой.
Под угрозой вероятности, что где-то там может оказаться человеческая душа, упрятанная в некий ящик или пришпиленная к бумаге, как-то забылось, что в доме лежит труп. Слышно было частое дыханье женщин, когда почтмейстерша отворила дверь в какую-то комнату. Там стояла самая обычная мебель и раскачивался тусклый маятник часов, отсчитывая свою меру времени. И возможно, стоял запах размышлявшего здесь человека. Запах человека остается в комнате, когда он выходит и даже когда он умирает.
– Смотрите, – произнесла почтмейстерша уже более спокойным, почти официальным тоном. – Вот! Я, конечно, никому ни словом не проговорилась, что у нас происходит такое. Но теперь, когда его нет в живых, – сказала она уважительно, ибо смерть должно уважать, как бы ни блажил покойный, – и я считаю вас друзьями, я открою вам все в первый и, надеюсь, в последний раз.
– А что это за штуки? – спросила миссис Хобсон.
– Эти штуки – картины маслом, – ответствовала почтмейстерша тем же ровным официальным тоном.
Она указала носком туфли на подрамники, прислоненные к мебели, лежавшие навалом или расставленные поодиночке. Затем подбежала к ним легко, как девочка, и яростно стала выстраивать картины в шеренги позора. Она сейчас покажет бездны своей жизни этим женщинам, которых она сюда привела. С каким-то болезненным удовольствием она предвкушала полное разоблачение.
– Вот, – сказала она, стоя на коленях, и поглядела через плечо на подруг, как бы подставляя им свое желтое лицо в ожидании, что ее забросают камнями или признают невиновной – сейчас ей было все равно, что именно, и то и другое утолило бы ее неистовую жажду мщения. – Это история нашей жизни.
Миссис Малвэни зацокала языком.