– Сперва я думала, что да, – сказала она, – а потом оно показалось ужасным.
Она говорила под звуки бессмертной песни. Ей хотелось бы слушать, но она не могла. Ее собственная поэзия была более теплой, ощутимой и непреодолимой.
– Хорошо бы достать денег, чтобы поехать в Афины, – сказала она. – Навестить родственников. И увидеть Парфенон.
– Вот как, – сказал Стэн Паркер.
– Вы знаете Парфенон?
– Нет, – сказал он.
– Это храм, – сказала она. – Весь мраморный. Это… о, я не знаю, это – Парфенон! – отчаянно воскликнула она и раскинула руки, как бы стремясь обнять что-то слишком огромное.
А холодный лунный свет песни падал из патефонного ящика на стойку.
Стэн Паркер, сидевший у холодного круглого столика, уже достиг такого постоянства, которого не могла нарушить эта песня, ее приливы и отливы не доходили дальше железных корней стола. Но то было такое постоянство, к которому не стоило стремиться, и он это знал. В прозрачном свете серебряной песни все важное либо ушло, либо затаилось. Две фигуры, которые он узнал, превратились в мрамор. Тот человек лежит рядом с женой на железной кровати, которая все так же стоит на розовом ковре, но руки и ноги у них мраморные. Оба они окоченели, глядя друг другу в глаза. Их зрение застыло именно в такую минуту.
– Вы не разговорчивы, – сказала девочка, которой надоело слушать песню.
Она слышала ее сотни раз. Она слышала очень многое и сделала очень многое из того, что возможно в ее возрасте делать и слышать, и потому она жаждала заглянуть в огромные тайны взрослой жизни.
– Сколько надо – столько и говорю, – ответил мужчина.
Он сердито поджал губы. Хорошо бы взять молоток и вдребезги разбить этот мраморный мир. И эту девицу, кто ее знает, сколько ей лет; она в своем вытянувшемся джемпере сначала показалась ему трогательной, но сейчас, из-за его мыслей, стала отталкивающей.
Она привалилась грудью к краю стола, и это была грудь зрелой женщины.
– Вы напились? – спросила она.
Сбоку у нее не хватало зуба.
– Не твое это дело, – ответил он. – Ты еще ребенок.
И сразу она превратилась в маленькую девочку, на которую все вокруг указывали пальцем.
Песня кончилась, Панайота вскочила, чтобы снять мембрану с последней бороздки. Мужчина сидел неподвижно. Они остались одни в громкой тишине этой комнаты с розово-желтыми стенами. Девочка, забывшись, немедленно превратилась в ребенка. Она кусала ногти и почесывала там, где зачесалось, потом подошла к зеркалу, чтобы увидеть то, что видел мужчина. Она начала ненавидеть этого староватого дяденьку. А он наблюдал за нею. Перед зеркалом она принимала позы взрослых женщин, выпячивала грудь в обвисшем джемпере и обводила губы кончиком языка.
– Сколько тебе лет? – спросил мужчина, наклонившись над столиком.
Он произнес эти слова голосом старого распутника и даже не удивился, чувствуя, что дно пропасти уже недалеко.
– Сколько лет? – строго переспросила она.
И опять показалась дырка на месте отсутствующего зуба.
На потолке были изображены святые с заостренными страдальческими лицами и горы фруктов.
– Только вам можно спрашивать, да? – засмеялась девочка, занятая новой игрой: она спустила волосы на лицо и втянула щеки так, что они стали казаться впалыми.
– Привет, Пэм, – сказали несколько юнцов, входя в бар.
Они сели на высокие табуретки, под майками у них выпирали ключицы, а розовато-лиловые брюки туго обтягивали их ляжки.
– Мятный пунш и банановое мороженое, – заказали юнцы.
– Ага, – отозвалась Панайота.
И не без грации принялась орудовать извилистыми ложечками и вазочками с мороженым.
Потом появились две девушки, сестры или подружки, они одинаково краснели или хихикали от одних и тех же словечек, и на обеих были одинаковые шапочки с висячими кисточками. Эти девушки заказали какой-то пурпурный сок, который пачкал им губы. Они хихикали и ерзали задами по табуреткам. Девушки и юноши разговаривали на своем условном языке или делали друг другу знаки, и в баре сразу же воцарилась атмосфера блудливости. А Панайота за стойкой унеслась ввысь, выше всех миров. Ее лицо – быть может, она вспоминала стихи о лунном свете – смотрело на мужчину за столиком-островком и куда-то еще дальше.
Тот Стэн Паркер, которого окружали только пространство и похоть, был в отчаянии. Смуглые руки святых, сходивших вниз среди листвы, предлагали двусмысленный плод. Девушки и юноши пели только им одним известную песню. Наверно, и он мог бы ее выучить. Он будетследить за глазами Панайоты, она уже многое сказала за этот вечер, а сейчас затаилась. Все важное ушло или затаилось.
И мужчина наконец встал, одеревенев от долгого сидения, или, может, его кости застыли от соприкосновения с железом ветвистых ножек стола.
– Мне пора идти, – сказал Стэн Паркер. Все вскинули на него глаза.
Но Панайота не сразу очнулась от блаженной задумчивости.
И вскрикнула:
– А как же мамина судзукакья, она ведь приготовила?
Он увидел ужас в ее глазах. Она сосала леденец, и губы ее были влажны.
– Мне очень жаль, – вежливо сказал Стэн Паркер. – Но я должен уйти. Должен.
– Это нехорошо, – сказала Панайота.