Оно светилось в полумраке – в комнате, куда она заглянула, горела большая лампа под опаловым абажуром и мигали от ветерка огоньки свечей в серебряном канделябре. Как видно, жара заставила устроить сквознячок, занавеси были отдернуты и открыта дверь, ведущая в глубь дома, к другим тайнам и другим огням. Эми Паркер разглядела в комнате несколько человек, – пожилые, солидные господа в черном и один помоложе и поразвязней. Всех скрывала тень, белели только манишки и поднятые сосредоточенные лица. Они были публикой. Это Мэдлин обратила их в изваяния. Она стояла там. И затмевала собою даже свет лампы.
Эми Паркер, пропахшая ароматом цветов, шагнула дальше в опьяняющую темноту, куда от дома тянулись ветки жасмина, с легкой дрожью гладившие лицо незваной гостьи. Отсюда она, незаметная, как ночной мотылек, могла наблюдать, но не слышать. Она и не хотела слышать. Ей стало бы жутко. Да она и ничего бы толком не расслышала из-за оглушающего стука сердца.
Вот Мэдлин подняла руку, и мужчины обвели эту руку глазами, будто то была не обыкновенная плоть, а нечто из ряда вон выходящее. Рука повелевала ими так же, как и губы, лепившие для них слова, которым они смеялись. Пожилые смеялись, идиотски раскачиваясь, будто от удара в живот. Но молодой человек, который оказался молодым Армстронгом, смеялся только потому, что это, как ему думалось, доставит тайное удовольствие Мэдлин, как если бы они были наедине и он держал ее в объятиях. Он старался обласкать ее своим смехом. Но Мэдлин почти не обращала внимания на тех, кто находился с нею, в этой комнате. Она говорила для одной себя. Или же поправляла жемчуга. Или оглядывала свои обнаженные плечи. И опускала глаза на ложбинку между грудей, прикрытую розой. Мэдлин была ледяной. И платье у нее было леденистое, оно словно срослось с ее великолепным телом и иным быть не могло. В эти минуты Эми Паркер совсем позабыла, что видела ее в других обстоятельствах и одетой по-другому.
Затем мистер Армстронг встал со своего места возле окна; тут, поближе к вечерней прохладе, он, должно быть, просматривал какие-то бумаги и письма до того, как стемнело. Его, как видно, ничуть не стесняли гости. Он платил за их присутствие и был достаточно богат, чтобы не церемониться с ними. Помахивая пачкой распечатанных писем, он прошел по своей комнате, будто она была пуста, налил в бокал вина, которое пили гости, и выпил, думая о чем-то своем. Но это как-то омрачило общее веселье от рассказа Мэдлин. Смех постепенно замер, сменившись хоть и искренними, но чуть-чуть язвительными улыбками. Гости заерзали, допили свои бокалы, а Мэдлин смотрела в свой бокал, на вино, которого ей не хотелось. Пока не подошел Армстронг и, не спрашивая, взял из ее пальцев бокал и поставил. Она явно предпочла бы швырнуть его на пол.
Потом они, эти фигуры в комнате, поодиночке стали то вставать, то садиться, и, как казалось, без всякой цели. Они никогда не смогли бы объединиться, ибо по природе своей были несоединимы. Они так и останутся хрупким металлом, который могло бы покорежить одно дуновение ненависти. И Эми Паркер почувствовала, что задержалась слишком долго. Легкий ветерок пробрался под гобелен, дорогую вещь, за которой мясник ездил в Европу, – дамы и господа на серебряных лошадях, и лес колышется, и лошади подрагивают на ветру. Вся комната заколебалась, как колыхающийся гобелен. Огоньки свечей стлались по воздуху, как огненные волосы, золотая фольга на винной бутылке мерцала в дрожащем свете. Мэдлин отошла и села на стул, который молодой Армстронг – говорили, будто она собирается за него замуж, – вдавливал в пол, чтобы он не сдвинулся с места. Не замечая ни его силы, ни преданности, она сидела на резном стуле, скрывая скуку за спицами веера. Пожилые господа, которых сегодня научили смеяться, преодолели досаду на поведение хозяина и держались поодаль, улыбаясь и ожидая какой-то разрядки.
Эми Паркер начала уставать от груза потрошеных уток и всего того, что она не могла понять в увиденной сцене. Она вздохнула и отошла от окна. Там все кончилось или пошло как-то по-другому. Она зашагала по темной рощице, где сейчас потянуло какой-то гнилью, перешибавшей запах ночных цветов, и подошла к входу для прислуги.
Дверь открылась, обдав ее запахом жарящейся говядины, разноголосым смехом и громкими сетованиями. Она робко вошла, ступая по чистому полу, растерявшись от яркого света и стыдясь даже лучших своих чулок.
– Я принесла уток на завтра, – произнесла она голосом, от которого ее дети вскинули бы на нее глаза.
– Как раз вовремя, – отозвалась миссис Фрисби, женщина, в общем, незлобивая.
И хлопнула дверцей плиты.
– А, чтоб тебя! – сказала она. – Проклятая плита. Чтоб они все сгинули со своими плитами! Осточертело мне все на свете! На будущей неделе пусть ищут себе другую. Я уезжаю на побережье.
– И будешь жить на ихнее «спасибо»? – спросила Уинни, поправляя зубчики наколки так, чтобы они казались еще острее.