Потолок опустился еще ниже, навис над ним, беспомощно лежащим, не способным отгородиться, оттолкнуть его руками и ногами. Куда-то подевалась одежда, облекшись в которую мог бы почувствовать себя увереннее, ощутить принадлежность к обычному, не задумывающемуся о вечности человеческому племени. В недосягаемой дали — служебный кабинет, телефонные звонки, привычная, деятельная и удобная жизнь, почему-то смененная на колодезную воду и будку за хлевом, на грозно нависающий серый потолок. Не успеешь моргнуть — прихлопнет с грохотом, и никто не вспомнит, что жил когда-то такой Йонас Статкус, возжелавший тишины и не выдержавший ее гибельного давления. Даже если и не рухнет сейчас, все равно тихо и жутко, будто лежишь в гробу, правда, в просторном и не заваленном венками. Валяешься на спине, вертишься вволю, даже можешь ворошить свои слежавшиеся, в сухие сучья превратившиеся мысли, но все равно в гробу — над головой страшная крышка, а не старинный, опирающийся на балки потолок. Затекшим локтем Статкус нечаянно задел лицо жены.
— Что? Дурной сон? — Елена не сразу очухалась, спала, а может, прикидывалась, что не замечает все ниже нависающей над ними тяжести.
— Дала наш адрес? — сердито спросил он ее, зевающую, норовящую снова заснуть. — Адрес деревни?
— Какой… деревни?
— А что, ее уже нету?
— Есть, есть, не волнуйся. И названия не изменили. Только людей выселяют с осушаемых площадей.
— Дала адрес, кому надо было, или нет? — Он потряс жену за плечо. Ни она, ни окружающий ее мрак не дрогнули.
— Знают, где ты, не бойся.
Ладонь Елены скользнула по его напряженной, потной шее. Погладит щеку, как ребенку? Абсолютно не понимает, как важна для него связь, пусть ничтожная, с большим, полным дел миром.
— Срочно понадоблюсь, а меня нет.
Он взбодрился, поверив в свою нужность. Потолок перестал давить, постепенно начал подниматься вверх. Жалкий, изъеденный древоточцем потолок деревенской избы, а не гробовая крышка.
— Не понадобишься, не волнуйся. — Елена не спешила согласиться, как делала это обычно. — А если и… Имеет человек право отдохнуть или нет? Мало ты вкалывал, что ли?
— Немало. Где по своему желанию, где посылали… Надо, значит, впрягаешься и везешь.
— Вот видишь.
— Ой, не крути хвостом, лиса. А корреспонденция?
— Никто нам не напишет. — Елена, сев в кровати, заботливо укрывала ему ноги.
— Врешь! Нарочно дурачишь меня. Думаешь, не понимаю?
— Разве что Неринга черкнет словечко. — Елена взбила его примятую подушку. — Впрочем, и она…
— Кто… кто? — переспросил он испуганно.
— Забыл, что у тебя есть дочь? Имя забыл?
Неринга.
Если позвать ее — Неринга, не дозовешься.
— Нарисуй мне свет, папа!
Не побрившись с дороги, глупо улыбается, и эта размягченность, когда хватает он Нерюкаса в объятия, странна и Елене, и ему самому. Не хотел, долго не хотел ее, хотя врачи и советовали Елене не тянуть больше — тяжелее будет рожать.
Девочка издала свой первый крик, когда они уже не были молоды. Появился новый требовательный житель планеты по неосторожности одного из них, но теперь ни он, ни жена не представляли себе жизнь без него.
— Нарисуй мне свет, папа. Свет! — Острые ноготки поцарапывают небритый подбородок отца, и блаженства Статкуса не поймет лишь тот, кому никогда не доводилось ощущать такое.
— Свет?
Пока будешь соображать, как, она потребует невероятных вещей, и, повздыхав, что придется возиться с ерундой, от которой давно и навсегда отказался, Статкус лезет в подвал, роется в старом ящике, извлекает на божий свет засохшие краски и кисточки. Сочной охрой ляпает огненное пятно.
— Не солнце, папочка. Солнце я сама умею. Свет!
Но как, скажите, нарисовать свет без лучей? Или дождь без тучи, без струек, без прыгающих пузырей?
А она снова: