— За аиста в другой раз получишь. А теперь получи на дорожные расходы! — Длинная рука помахала серебряным пятилитовиком. — Проваливай отсюда, оборванец, не порти нам воздуха!
— Так я еще и воздух порчу?
Подскочив, Балюлис врезал долговязому по скуле.
— Кровь мне пустил, кровь! — завопил Лабенас и сунул длинную руку за голенище. В белых лучах солнца сверкнуло лезвие. Вроде бы и сам удивился, увидев нож. Но, пока понял могущество этого блеска, Балюлис успел отпрянуть. Не спуская глаз со сверкающей стали, как с гадюки, огляделся. На дороге ни души, усадьба будто вымерла, под рукой ни палки, ни камня, только привязанная цепью корова пасется на лугу. Еще на шаг отскочил и еще на один поближе к корове. Все как в родных местах: осенняя стерня, продуваемая ветром, прилипшая к коровьему боку сухая навозная лепеха, тарахтение телеги под холмом, а может, в другой жизни или во сне — жестокое все, чужое, угрожающее, как та острая железка в неопытной и потому особенно опасной руке. Попадет — насквозь пропорет, крови прольется, как из борова. На миг белое пламя залило мозг: бежать, бежать отсюда, к черту и эти полволока, и Петронеле, хоть и не дура, как мололи злые языки (крепкая девка, такую не заломаешь, даже в чулан заманив!), плевать ему на сад, который он, глаза закрыв, видит на горушке, ветрами да морозами пронизываемый, потом окруженный могучими липами да елями, потом белым цветом разлившийся, своим чистым сиянием соперничающий с самим Млечным Путем!.. Но позволить какому-то дурню вытоптать твой еще не родившийся сад? Лауринас увидел горько стиснутые губы матери, ее почерневшие руки, завязывающие под подбородком концы белой косынки.
— Вставай, Аист! Забью, коли не встанешь!.. — Лауринас едва удержался, чтобы не хлестнуть цепью по белому, как творог, лбу Лабенаса.
Потом гнал его по дорожке, словно хромого аиста, позвякивая цепью, но больше не бил. Корова, привязанная за конец цепи, лениво плелась следом.
— Бери нож, девку, что хочешь бери, только отпусти это рогатое пугало. Вся волость смеяться будет. Я не кто-нибудь, я Пятрас Лабенас из Эйшюнай! — ныл верзила.
— Заруби себе на носу, Лабенас: я в уланском полку служил! Еще драться полезешь, Аист?
— Не полезу, ей-богу! Ни жены мне не надо, ни чего другого. Братья, сестры пристали. Им волок чудится, большие деньги. Мне бы бутылочку пивца — и пусть все девки хоть перевешаются!
— Болван ты, болван. А еще нож таскаешь. Ни за что мог бы меня прикончить?
— И прикончил бы, ей-ей, если бы не корова, хи-хи-хи! — довольно взвизгнул Лабенас из Эйшюнай, которого с тех пор так все и звали Аистом.
Никто не видел их драки, Балюлис победой не хвастался. И все-таки обстоятельства этого столкновения стали известны, их обсуждали и приукрашивали. Примак-де заставил Лабенаса влезть на корову, та надорвалась, и Лабенасу еще пришлось платить хозяевам… Чего только не выдумают люди, издали глядя на дорогу, пыль которой сами топчут нечасто.
Лауринас провел рукой по щекам — неужели это его дрожащее от ярости лицо? Вытер ладонь о штанину — неужели это она лихорадочно сжимала цепь? Ждала усадьба: старик Шакенас, обугленный, словно прогоревшая трубка, старая Шакенене, набитая предрассудками, как сундук штуками домотканого полотна, то краснеющая, то бледнеющая Петронеле в длинной девичьей юбке. Однако идти к ним, справившись с отнявшим немало сил препятствием, расхотелось. Плелся нога за ногу. Хороша птица этот Аист, но и я не лучше. Мог человека насквозь шкворнем проткнуть. За что, скажите?…
Снова увидел мать. Ее лицо улыбалось. Это она, родительница, удержала руку.
— Снова у дороги торчал? Кого ждешь не дождешься? Уж не смертушки ли своей, а, старик? Жди не жди, все равно явится, нечего ее торопить! Огурцы вянут, неполитая свекла трескается. Нет у меня здоровья из колодца таскать! Наболтался досыта, вот и поработай! С кем, скажи, язык-то трепал? — громыхала Петронеле.
— С твоей симпатией. «Я Пятрас Лабенас из Эйшюнай. Мне восемьдесят два, я холостой!» — передразнил Лауринас. — Забыла? Заржавела любовь?