Елена ловит нетерпеливый, что-то срывающий с ее лица взгляд Статкуса. Проводит пальцами по губам, с испугом зажимает рот ладонью, и этот робкий жест словно разгоняет окутавший память туман. Так, стиснув губы, стояла Елена, когда он, Йонас Статкус, сватался, неуклюже обращаясь одновременно к ней и к ее отцу, которого не любил, а возможно, и побаивался. В окна тогда лился тусклый, процеживаемый деревьями вечерний свет, в комнате громоздился некогда белый, а нынче серый шкаф, где в давние времена отец Елены хранил лекарства для людей, а теперь держит снадобья для скота. Старик изрядно выцвел, пока Статкус гонялся за своей синей птицей, раз за разом разочаровываясь и пускаясь ловить новую. Не скоро Еронимас Баландис проронил несколько слов, означавших и «да», и «нет»; мнение его, конечно, никого не интересовало, единственным настоящим ответом была ладонь его дочери, прикрывшая губы, чтобы не выкрикнули: «Нет!» Через многое должна была перешагнуть Елена, вот так внезапно, без подготовки — и через свое чувство не к кому-то другому, а к нему же, чувство, успевшее прогоркнуть от безнадежности, и через близящуюся одинокую старость отца, а главное, через мертвое тело сестры Дануте.
Словами не было сказано ничего, будто не открыл он серьезности своих намерений, давно взлелеянных и выношенных, так давно, что никто, возможно, и он сам уже, в них не верил.
— Садись, Йонас. Устал, наверно. Хотя теперь до нас не так трудно добраться, правда? — заговорила Елена, задушив наконец крик, который окончательно разлучил бы их.
Он действительно ехал с комфортом. Автобус, состязаясь с ветром, мягко катил по широкой полосе асфальта, покачивая пассажиров на удобных сиденьях. Когда-то ездил сюда на крыше вагона, потом бесконечно долго тащился по скверной, ухабистой дороге, избегая и конных и пеших. Времена изменились, давно изменились. Все — и хорошее, и плохое — совершалось уже не по ночам, под жуткое мельтешение теней, а при свете дня. Ночь стала лишь продолжением дня, и поздний час не прогнал утреннего решения, которое заставило его сломя голову мчаться на станцию.
— Слишком большие фермы — это скверно. Натолкают скотины в коровник, а у каждой коровенки своя болезнь. — Отец Елены приподнял бутылку подкрашенного травками спирта, посмотрел на свет, нет ли мути. Тоже не словами — кислой миной уколол в больное место, хотя вроде был рад позднему визиту. — Небось во дворце живешь? Строитель же.
— Бумажные мои дворцы. Ничего у меня пока нет.
— Где же будете жить?
— В общежитии.
— Не бог весть что, зятек.
— Получим квартиру. Все получим. Надо потерпеть!
У него и в мыслях не было смеяться над ними. Этот дом был наполнен терпением, как и непрекращающимся тиканьем часов. Стены, воздух, лица… Если кому и не хватало здесь терпения, то лишь ему. Стены с осыпавшейся штукатуркой много раз слышали, как дрожит его голос от стремления перепрыгнуть через самого себя. Часы — продолговатый черный ящик с желтым блестящим маятником — его, не их подгоняли. Он должен был спешить, не удовлетворяться тем, что под руками. Скорее, проворнее добивайся цели! Неважно, что цель тебе не вполне ясна… прояснится! Он спешил и за них, пустивших корни на этом холме среди милых ненужных вещей, вроде старинных громоздких часов, — разве поймет его нетерпение упрямый Еронимас Баландис? Ему эта рухлядь лишь напоминает своим боем, когда пора выползать на ферму. Скинет барские, разлезающиеся уже шлепанцы и сунет ноги в огромные, облипшие навозом кирзовые сапоги, в конце войны выменянные у солдата… Хватит предаваться беспочвенным мечтам, никакие часы не пробьют тебе часа, который еще не пришел.
— С Еленой… вдвоем. Мне ничего не страшно!
Неужели блуждания не закончились? Неужели примчался сюда не дать — только взять? От напряжения у Статкуса зарябило в глазах. Белый воротничок Елены… Она по старинке шьет себе платья, украшает мережкой воротнички. Сумею ли вознаградить ее за ожидание, которое еще не кончилось?
— Чего уж страшиться такому мужику? В армии-то давно отслужил. Это юнцам жениться невтерпеж…
Увы, мы уже не юнцы, и себя жалко, и ее так жалко, что, шепнув ей «люблю», ты в этот миг, наверное, не очень покривил бы душой. Но она не потерпит ни крохи лжи. Лучше уж слушать разглагольствования Еронимаса Баландиса.
— Помнишь, какие бывали здесь зимы? Недавно нашел на чердаке Еленины коньки. Который год ржавеют…
Да, да, один конек привязывала, другой ему совала, но при чем тут эта ржавчина? Многое изъедено ржавчиной.
Еронимас хочет что-то напомнить, чтобы им стало легче, чтобы было о чем говорить, но это ему не удается. А может, просто не спешит (на ферму еще успеет, куда она денется?), обсуждает дела с бывшим самим собою, носившим халат аптекаря, а не санитара колхозной фермы. Его поведение не выдает недоверия или насмешки по поводу решимости Статкуса, однако и то, и другое так и торчит из него наподобие кольев, которыми люди постепенно вновь огородили свои садики.