За последние годы Чарльз Диккенс провел в общей сложности четыреста двадцать три платных публичных чтения – сто одиннадцать при импресарио Артуре Смите, семьдесят при Томасе Хедленде и двести сорок два при Долби. Похоже, при Смите и Хедленде Неподражаемый никогда не вел строгого учета своих заработков, но нынешней весной он оценивал их в сумму примерно двенадцать тысяч фунтов. При Долби его доходы достигли почти тридцати трех тысяч. В итоге получалось около сорока пяти тысяч (в среднем свыше ста фунтов за выступление), каковая сумма, согласно приложенной к письму записке Диккенса, составляла почти половину всего его состояния, которое сейчас оценивалось приблизительно в девяносто три тысячи фунтов.
Девяносто три тысячи фунтов. Весь прошлый и нынешний год я едва сводил концы с концами – из-за вложения личных средств в постановку «Черно-белого», из-за чрезмерных денежных ссуд Фехтеру, из-за постоянных расходов на содержание громадного дома на Глостер-плейс (и сопутствующих выплат жалованья двум слугам и поварихе), из-за щедрых вспомоществований Марте Р*** и особенно из-за постоянной необходимости покупать огромные количества опиума и морфия для лекарственных нужд. Годом раньше в письме к Фредерику Леману (когда этот верный друг предложил мне денег взаймы) я написал: «Я отплачу Искусству. Будь оно проклято!»
Погода тогда стояла плохая, а потому я поехал домой с Веллингтон-стрит в кебе и на Стрэнде увидел бредущую под дождем дочь Диккенса Мэри (в семье и в кругу близких друзей семьи все звали ее Мейми). Я тотчас велел вознице остановиться, подбежал к ней и узнал, что она идет по улице одна, без зонтика, поскольку не сумела поймать кеб. Я помог ей сесть в мой экипаж, постучал в потолок тростью и крикнул вознице: «Гайд-Парк-плейс, дом пять, прямо напротив Мраморной Арки».
Вода текла с нее ручьями, и я дал ей два чистых носовых платка, чтобы она вытерла хотя бы лицо и руки, а потом увидел ее покрасневшие глаза и понял, что она плакала. Пока кеб медленно полз в северном направлении по запруженным улицам, а Мейми вытиралась платком, у нас завязался разговор. В тот день дождь стучал по крыше кеба особо настойчиво.
– Вы очень добры, – начала расстроенная молодая женщина (хотя в своем преклонном возрасте тридцати двух лет она едва ли могла сойти за молодую женщину). – Вы всегда были очень добры к нашей семье, Уилки.
– И всегда буду, – промямлил я. – Ибо за многие годы знакомства я видел много добра от вашей семьи.
Кучер над нами, мокнущий под ливнем, орал и щелкал кнутом, замахиваясь не на свою бедную лошадь, а на возницу какого-то фургона, переехавшего нам дорогу.
Казалось, Мейми не слышала меня. Вернув мне влажные теперь платки, она вздохнула и сказала:
– Знаете, я на днях была на королевском балу и развлеклась на славу. Там было так весело! Отец собирался сопровождать меня, но в последний момент не смог пойти…
– Надеюсь, не по причине здоровья? – промолвил я.
– Увы, именно так. Он говорит, что левая нога у него – я передаю дословно, так что уж извините – болит до чертиков. Он с трудом доковыливает до рабочего стола каждый день.
– Мне прискорбно это слышать, Мейми.
– Да, да, мы все опечалены. За день до королевского бала к отцу приходила посетительница – совсем юная девица с литературными устремлениями, которой лорд Литтон порекомендовал поговорить с отцом, – и, когда отец рассказывал ей, какое удовольствие он получает от работы над «Друдом», у этой выскочки хватило наглости спросить: «А вдруг вы умрете, не успев дописать книгу?»
– Возмутительно, – пробормотал я.
– Да, да. А отец… вы же знаете, как иногда во время разговора он улыбается, но взгляд его при этом внезапно устремляется куда-то вдаль… так вот, он сказал: «Ну да, такое со мной бывает». Девица сконфузилась…
– И правильно сделала, – вставил я.
– Да, да… Но когда отец увидел, что смутил ее, он очень мягко, самым добрым своим голосом промолвил: «Остается только работать – работать, пока есть время и силы».
– Совершенно верно, – сказал я. – Все мы, писатели, держимся такого же мнения на сей счет.