Ей повезло, что и говорить: она рожала у распахнутого настежь окна, третий этаж, и старая липа, что росла рядом, доставала веткой до подоконника. Вопли и стоны рожениц (в родовой их было не меньше пяти), грубые окрики врачих–акушерок (странно, что сами женщины не щадят себе подобных), крик новорожденных, — все осталось как за невидимой стеной, с той стороны, в каком–то изуродованном, больном мире. А на ее стороне, в мире подсолнечной синевы, росло древо — тоже женщина, высокая, стройная и многорукая, с зелеными бесчисленными ладонями. С ними, целуя, заигрывал ветер — так кстати в жаркий полдень, балуя и ее заодно — обдувал лицо, грудь и живот, разбросанные ноги и руки. И еще он принес запах земли, свежей и жирной, явно не городской (где–то поблизости разбивали клумбу). Ее живот — огромный, как гора, был прямо перед ней, и свет с тенью играли на нем в пятнашки — солнце пробивалось сквозь листву. Или это был не живот, а взаправду мировая гора с округлой вершиной в облаках и тучах?
Голоса она слышала одним ухом, второе будто пробкой заткнули. Ванька–дурачок нашептал ей туда всякой чуши, а она, дуреха, поверила. Даже смешно. Нашептал — по большому секрету, из утаенного источника! — что женщины Лукоморья рожали без боли, прямо в морских водах, откуда и вышла Жизнь, и роды у них принимали+ дельфины. Они кружили вокруг рождающей, страхуя ее и напевая свои дельфиньи песни, и женщина испытывала неземную радость. И в этой общей, человекодельфиньей радости–наслаждении из лона женщины выстреливал младенец, и дельфины дружно подпрыгивали в небо, сообщая в эфир благую весть+
«В том море был остров, на острове — дерево, а дальше ты и сама знаешь+»
Одного не сказал он ей, утаил: что кто–то был сильно против, чтоб женщина наслаждалась во время родов, будучи в окружении добрых, жизнерадостных существ, покоясь в бескрайней неге. Пусть уподобленная скотам знает свое место на конвейере жизни и отныне разрешается на жестком ложе, прилюдно, под ругань женоподобных существ, в палате с искусственным освещением, где вместо сторон света четыре глухих стены, впитавших крик, кровь и боль+ Где высечено, как на скрижалях: И ВЕЧНАЯ МУКА.
Полдень миновал, но гибкая липовая ветка, не ведая женоненавистнических планов, все покачивалась, храня в сердцевидных листьях дождевые брызги и сотни крохотных солнц в них — микрокопий творенья. Качели раскачивались все сильнее, она то падала к слепым корням во мрак, то взлетала на ветку, крепко обхватывая лапами корявый сук, твердый, как мужская плоть+ Звуки слились в общий гул, тело покрыла испарина — вестница сладкой дрожи. Роды, похожие на оргазм, — разве в такое можно поверить?.. Ой, мамочки!
— Тужься, давай, тужься! Вот ворона, мать твою, — ребенка проворонишь! В облаках, что ли, витаешь?! — орала акушерка. — Головка видна уже, тужься, тебе говорят!
И давила руками на живот. Здорова бабища. Лишь бы не загораживала ей свет, серебристые нити дождя, недолгого, но мощного, хлынувшего внезапно, — когда сестра позакрывала окна, он кончился.
Пора. Воды схлынули, и земля чиста. Дерзай, богиня!
Она изогнулась дугой, поднявшись на локтях над своим жестким ложем и упершись в него головой, — и в этот самый момент, прямо по телесной радуге–дуге он и выкатился на свет — спелый плод близорукой богини. С ручками, с ножками, — его поднесли прямо к ее лицу причинным местом:
— Ну, говори, кто?!
— Сын+ Не плачет+
— Щас заплачет, куда денется!
Раздался звонкий шлепок, а следом — тонкий писк извещавшего о себе концы вселенной…
— Нет, ты глянь, каков! У всех синюшные, а у этой — прямо яблочко наливное! — изумилась сестра, обрабатывая пупок. Свободные акушерки подошли посмотреть. Ничего особенного. Младенец как младенец.
Все ее тело била крупная дрожь, она не могла с ним сладить, это было не ее тело, — освобожденное от плода, оно больше не подчинялось ей. Оно состояло из другого вещества, излучающего счастье и благодарность. К липе, ветру, земле для клумбы и дождю, и лоскутку сини, и солнечным брызгам, и Тому с Той, кто, купаясь в Любви, все это создал+ И грубых врачих, и мужа–снайпера, стрельнувшего в нее наверняка с первого раза, — всех, всех, всех+ И, главное, она твердо знала, как назовет сына — Ваня, Ванечка.
Вместо дельфинов чирикали воробьи и ликовали листья на ветру, такие же влажные, гладкие, а она, теперь равнодушная к ним, отвернулась от окна, глядя туда, где на пеленальном столике лежали белые коконы новорожденных, и Ванечка — ее сверхновая звезда, первый от нее, с краю. Он не плакал, как другие, молчал.
— Ишь, как глазами водит, можно подумать, соображает чего, — заметила сестра, добавив с растяжкой:
— Мысли–и–тель.
Ловко привязала бинтом к крошечной ручке оранжевую бирку — квадратик клеенки с отметкой материнской фамилии, времени рождения, роста и веса. Несколько заученных движений — и кокон готов. Следующий!