Какие факторы могли так раздражать Никольского? Когда жарко споришь, начинает так или иначе интересовать личность оппонента (и редко она предстает в теплых тонах). Наверное, Никольского могло огорчать то, что Струве воспринимался многими как «старый ученый, пришедший к марксизму», ибо здесь все было не вполне точно. «Старым» Струве не был как в буквальном смысле (в начале спора ему сорок пять лет, Никольский был на двенадцать лет старше), так и в смысле содержательном: до революции Струве только начинал свой путь в науке, никаких значимых трудов он не создал (как, собственно, и до конца 1920-х гг.). Возможно, Никольский, знавший Тураева76
, понимал и то, что даже представление о Струве как ученике великого ученого тоже было в значительной мере мифическим – тот никогда не входил в ближний круг сторонников, которых патриарх отечественного востоковедения сам называл своими учениками.Обращение Струве в марксиста тоже вызывало у Никольского неприятие: начинать осваивать теорию спустя десять лет после установления советской власти не то же самое, что постигать ее за двадцать лет до этого самого установления. Для Никольского трудно было избежать противопоставления искреннего неискреннему, настоящего – вымученному. Концепция Струве неизбежно виделась ему как еще одна «пена дней», рожденная диспутами о способе производства на Востоке, и моду на нее он воспринял первоначально как временную ошибку, общее помутнение разума, иными словами, он не уловил некоторых смыслов тех важных перемен в отношении исторической науки, которые произошли в начале 1930-х гг., и быстрое восхождение Струве на вершины академической науки воспринималось им скорее как узурпация.
Играло роль и осознание проигрываемой конкуренции. Никольский сам теперь оказывался в роли догоняющего, который был вынужден наблюдать, как документы, некогда изданные его отцом, теперь включаются Струве в его работы в совершенно иной трактовке, как рабовладельческая концепция кладется в основу школьного учебника и университетских курсов, как неприемлемое для него становится общепризнанным.
Главное же, Никольский был вынужден, хотя и с сопротивлением, отступать, причем непросто сказать, какие факторы больше повлияли на изменение его позиции. Как кажется, первоначально, когда он отказался от «чистого» феодализма в древневосточных странах77
, это был результат действительных внутренних сомнений, хотя и спровоцированных фактом дискуссии. В письме к Рановичу от 1936 г. это объяснялось так:Ошибка «феодалов» (и моя), заключалась в том, что они мерили древневосточные общинные отношения меркой
Следующим шагом было уже признание наличия рабовладельческой формации на Востоке, и шаг этот был сделан буквально в следующие годы – в 1937–1938 гг. На мой взгляд, это свидетельствует о внешнем давлении, причем его не нужно понимать в смысле буквального совета от коллег или начальства, просто следует учитывать, что в эти годы люди из учреждений действительно исчезали один за другим. Чистки были сильными и в научных и учебных заведениях Минска, и в Москве. Сейчас можно с достаточной уверенностью утверждать, что они были лишь косвенно связаны с профессиональной позицией ученых, тем более занимавшихся вопросами истории далеких столетий, а кроме того, логики в них было примерно столько же, сколько в охоте на ведьм, но тогда ни истинных масштабов, ни алгоритма действия репрессий не представлял никто. Поэтому каждый думал о том, что он может сделать для того, чтобы избежать опасности. Если смотреть на внешнюю сторону дела, то Никольскому, который в 1937 г. станет директором Института истории АН БССР, ничего не грозило, но, думается, он чувствовал, что и его в любой момент может коснуться неизвестно как разящий меч государственного террора79
.