М. С. Урениус, автор книги о Венецианове, описывает общее настроение начала 20-х годов как жажду отдыха, желание мирной и безмятежной жизни[285]
: «картины Венецианова как нельзя больше соответствовали настроению русского общества 20-х годов <…> пожить спокойно, ни о чем не заботясь, ни над чем не задумываясь»[286]. Человек этой эпохи «детски-наивно наслаждается этим мирным счастьем среди родной природы и сельского люда <…> он готов умиляться и видя ягнят, прыгающих по зеленой травке, и слыша щебетание птичек в ветвях или свирель пастуха в поле, и глядя на своих крестьян, которые ему представляются довольными, трудолюбивыми поселянами, с веселыми песнями выезжающими на работу на мирные цветущие поля и счастливо живущими в живописных хижинах»[287].Мифология сентиментализма эпохи Боровиковского здесь — в картине идиллического существования, лишенного драматизма и трагизма, — воспроизводится почти полностью, особенно в контексте усадебной поэтики Венецианова. Впрочем, Москва тропининской эпохи тоже обычно описывается почти буколически, как пространство природы; мир московских особняков мало чем отличается от мира венециановских усадеб. В этой жизни среди «природы» всегда царствует женщина-хозяйка с ключами у пояса; мужчине же — мирному и безвольному помещику — остается лишь спать до завтрака, а потом еще между завтраком и обедом. Этот вечный отдых, вечное счастливое безделье, вечное полусонное существование, где явь не слишком отличается от предобеденного или послеобеденного сна, эта почти деревенская простота обихода и вечное неглиже, противопоставленное петербургскому мундиру, существование в халате и ночном колпаке, сменяемое чем-то другим лишь ради гостей, — все это особенно характерно для тропининской Москвы. Москвич Герцен вспоминает: «в Москве <…> люди систематически ничего не делают»[288]
. Но особенно выразительно описывает этот тип Белинский (тоже родившийся и выросший в Москве): «лицо москвича никогда не озабочено, оно добродушно и откровенно и смотрит так, как будто хочет вам сказать: а где вы сегодня обедаете?»[289]Это райское незнание добра и зла и порождает ту приятную бессмысленность выражений лиц, которая столь характерна для тропининских портретов.
Эта проблематика частной жизни — усадебной жизни и усадебной культуры — за пределами Петербурга (понимаемого не географически, а культурно) осознается и в понятиях культуры, а не только образа жизни и быта. В этом культурном, почти цивилизационном противостоянии дисциплинарному Петербургу (и ученой кабинетной культуре с наследием масонских идей) Москва и провинция, воплощающие свободу и необязательность «естественного» существования, представляют в качестве главных качеств добродушие и мягкость, искренность и задушевность, полностью заменяющие ученость. Поэтому усадебная культура порождает — в искусстве в том числе — своеобразный неученый дилетантизм с оттенком курьезности, дилетантизм хобби (каких-нибудь картин из паутины из коллекции Свиньина), соотнесенный с бесконечностью свободного времени и требующий лишь терпения.
Более того, это «естественное» культурное поведение Москвы и провинции все более осознается как «национальное» — и противопоставляется петербургскому как чуждому, «немецкому», привнесенному извне, насильно навязанному (именно здесь берет начало славянофильское противопоставление Москвы и Петербурга, провинции и Петербурга). Категория «национального», таким образом, утрачивает героизм, становясь достоянием приватного существования, переносясь в пространство безделья.
Своеобразным воплощением этой эпохи является Павел Петрович Свиньин, издатель «Отечественных записок» (заполнявший их почти полностью собственными сочинениями), создатель Русского музеума; житель Петербурга — и при этом скорее москвич или провинциал по духу. Он сам по себе, даже внешне — идеальный тип 1823 года (как бы персонаж Тропинина): круглолицый, добродушный, болтливый, склонный к неумеренным восторгам и преувеличениям; вечный объект насмешек для пушкинского круга — и не только[290]
.Свиньин в своих текстах соединяет две главные идеи 1823 года — национализм и идею приватного существования. Именно у Свиньина это соединение порождает новую и чрезвычайно своеобразную формулировку национальной идеи. Он трактует национальное, во-первых, как естественное и локальное (как бы выросшее само собой — без всяких усилий — на местной почве), а во-вторых, как забавное, курьезное, чаще всего рожденное бессмысленным досугом[291]
. Его «русские гении», в том числе художники, творения которых он покупал для своего Русского музеума, — почти исключительно дилетанты из провинции (степные помещики и старые девы), готовые персонажи комедии. Например, какой-нибудь «Мемнон Скороспелов, лучший и единственный художник для образной живописи» (само его имя — уже как будто из Фонвизина).Именно Свиньин будет главным поклонником искусства Венецианова и Тропинина.