Офицеры напоминали вырвавшиеся наружу и дрожавшие от напряжения диванные пружины. Казалось, они хотят отомстить за всю свою жизнь и не только за недавно пережитые страдания, но и за очевидную возможность смерти, которой сейчас нарочно пренебрегали; отомстить за то, что они едут на фронт, а другие сидят дома, что они должны были постоянно подавлять себя и скрывать свои дурные и хорошие наклонности ради службы, карьеры, богатства, семьи, жены, ради общественного мнения либо просто ради того, чтобы существовать на белом свете.
В эти дни даже майор был с ним заодно. Сперва он сочувственно улыбался, потом присоединился к их компании, напился, подошел к белокурому Эгри и влепил ему в губы долгий влажный поцелуй. Эгри отстранил его и сказал:
— Ошибаться изволите! — В ответ на это майор осушил еще стопку коньяку и, пробормотав: «Все мы патриоты и братья», — перецеловал всех офицеров в вагоне.
— Я не сержусь на тебя, — сказал майор Ференцу Эгри, но глаза его говорили совсем о другом.
Примерно до этого часа и продолжались золотые денечки Ференца Эгри.
Фронт приближался, как час казни. Офицеры не знали, что их еще долго будут катать с места на место. Угроза гибели стала реальной. К тому же участились приказы по делу «взбунтовавшегося батальона» — соответственно им росло и число ответных рапортов. Последний «строго секретный» рапорт шел уже за № 17/б. И с каждым новым рапортом майор все больше становился майором, капитан все больше превращался в капитана. Государственная власть, которую в первые дни беспечно предали забвению, дала себя почувствовать с еще большей силой, как язва желудка после похмелья.
Офицеров пуще всего смущало, что власть приобретала доселе незнакомые черты. Прежде всего она стала капризной. Ощущение этого росло изо дня в день еще и оттого, что «заколдованный» эшелон таскали с места на место, гоняли с севера на юг и с юга на север. Рука власти просовывалась время от времени и в офицерский вагон и всякий раз распоряжалась самым неожиданным образом. Офицеры впервые почувствовали, что, кем бы они ни были — поручиками, майорами или даже повыше чином, все они играют то роль руки, хватающей за горло, то горла, которое сжимают рукой. И от этого все чаще нарушалось установившееся в вагоне ровное веселье, все чаще взрывалось оно дикими попойками. Потом и это кончилось. Офицеров со страху потянуло к богу, к суевериям, к толкованию снов, к гаданию на картах. И наконец, все устали от всего: воцарилось полное безразличие.
Популярность подпоручика Эгри уменьшалась на глазах, точно убегающий вдаль отцепленный паровоз.
В офицерском вагоне, хотя и на несколько иных началах и более обнаженно, чем дома, снова налаживалась «трезвая общественная жизнь». «Золотой век» окончился. Офицеры сближались друг с другом опять только согласно званиям; и хотя все еще слышались «прошу покорнейше» и «милочка», но сейчас они приобретали в каждом случае иной смысл. В обращение вошли различные «милочка» и различные «прошу покорнейше». Словом, нижестоящие лезли вон из кожи, чтобы удовлетворить желания вышестоящих, дабы те и впрямь не спустили с них шкуру. Это было особенно необходимо еще и потому, что здесь не то что в гражданской жизни, службу не переменишь, на другое место не поступишь. И вот пришли в движение небезызвестные весы: на одной чаше весов — звания, ордена, служба в тылу, отпуска, на другой — «Прошу покорнейше», «Я охотно поделюсь с вами», «Милочка, мой гастрономический магазин целиком к твоим услугам!», или еще проще: «Сколько ты хочешь за это?» И язычок весов склонялся то в одну, то в другую сторону.
Кончилось и буйство, которое уравнивало всех. Офицеры перестали куражиться и жить воспоминаниями о так называемом счастливом прошлом, для большинства довольно-таки воображаемом. И никого больше не занимал Ференц Эгри со всеми его бесконечными приключениями.
Да и в самом деле, не все ли равно, как он вместе с приятелями кинул в Марош подвыпившего ростовщика и вытащил его багром только тогда, когда тот уже захлебывался (а между тем совсем недавно большинство офицеров с наслаждением воображали себя Ференцем Эгри или кем-нибудь из его приятелей); или как он пяти лет от роду заходил в стойло, сосал молоко прямо из-под коров; и как, будучи еще гимназистом, произнес 15 марта речь против «убийцы с бакенбардами, палача венгерского народа господина Франца-Иосифа» и потребовал отнять имения у «габсбургских ублюдков», чтобы передать их венгерскому народу; и как студентом-юристом, точно безумный, отплясывал и пел, не зная удержу, песню «знаменитого пьяницы и бродяги» Чоконаи:[10]