Читаем Другая наука. Русские формалисты в поисках биографии полностью

Современники оказались к такому диалогу по преимуществу не готовы, восприняв новую модель литературной социологии как измену принципам[151]. Многих читателей статьи о литературном быте смутил резкий поворот Эйхенбаума к литературной современности и поставленный ей диагноз: «Литературная борьба потеряла свой прежний специфический характер: не стало прежней чисто литературной полемики, нет отчетливых журнальных объединений, нет резко выраженных литературных школ, нет, наконец, руководящей критики и нет устойчивого читателя» [Эйхенбаум, 2001 (а), с. 63]. Этот негативизм нужен автору как риторический прием: несколькими строчками ниже он формулирует новый вызов литературной современности: не как писать, а как быть писателем. В этом смысле литературный быт не равен бытовой обстановке. Напротив, он может ей противостоять, будучи производной писательского самоощущения, его осознанного поведения в системе социальных связей своей эпохи. Исследовательская установка Эйхенбаума подчеркнуто ангажирована. Прошли времена, когда Шкловский запальчиво писал, что «литературное произведение есть чистая форма, оно есть не вещь, не материал, а отношение материалов» [Шкловский, 1929, с. 226]. Кризис, который, по мысли Эйхенбаума, переживает социальное бытование литературы второй половины 1920-х годов, приводит к переустройству науки о литературе. Важно выстроить систему исторических аналогий, чтобы наметить пути выхода из кризиса. Стало быть, нужно учиться у истории, которая «есть особый метод изучения настоящего при помощи фактов прошлого» [Эйхенбаум, 2001 (а), с. 62].

Ангажированный формализм – казалось бы, противоречие в терминах. Однако Эйхенбаум уточняет, что литература остается специфичным явлением, которое не сводимо к внешней по отношению к нему реальности. Литература остается литературой и по-прежнему изучается как прием, но во взаимодействии и соответствии с культурным контекстом. Под таким углом зрения исследователь не ищет имманентных отличий Пушкина от Некрасова, но учитывает, что первый лишь предвещал появление профессиональной литературы, а второй работал и по договору, и сам был издателем. Точно так же понимание позиции Толстого невозможно вне прочтения его яснополянского проекта как «реакционного» вызова помещика разночинным профессионалам. Эйхенбаум не скрывает, что ищет параллели окружающей его реальности в литературном быту 1860-х годов с его развитием прессы, снижением высоких жанров и борьбой классов не на уровне идеологии, а на уровне их приватизации теми или иными писателями. Не реальная личность, но идеологически, социально и экономически обусловленный образ писателя оказывается основным материалом новой истории литературы. А примитивный каузальный социологизм, с которым оппоненты и ученики Эйхенбаума отождествили его проект, продолжает плавать среди констатаций бытовых условий писательской работы в поисках «первопричин» литературной эволюции, незаметно для себя впадая в метафизику.

Проблематику программной статьи о быте продолжила заметка «Литература и писатель», опубликованная практически одновременно в журнале «Звезда». Эйхенбаум настаивает, что «при желании всю литературную эволюцию можно понимать как непрерывную серию кризисов, поскольку непрерывно меняется и переходит с одних элементов на другие сам знак литературности; но эволюционное значение этих кризисов всегда разное» [Эйхенбаум, 2001 (а), с. 71; курсив автора. – Я.Л.]. Выделенное понятие сегодня читается как латентно-семиотическое, по своей теоретической продуктивности ничуть не уступающее положениям «Тезисов к проблеме изучения литературы и языка», которые спустя полтора года опубликуют в «Новом ЛЕФе» Тынянов и Якобсон, эксплицитно ссылаясь на семиологию Фердинанда де Соссюра. У литературы нет устойчивых признаков, есть лишь реляционные, и в этом смысле формалисты остаются верны приклеенному на них ярлыку «внеидеологичности». Существует, однако, среда (в первую очередь, повседневная), в большем или меньшем отношении к которой функционирует институт литературы. Иногда он притворяется, что распался, растворился в среде (Эйхенбаум вводит термин «литературная домашность»), а иногда (в качестве синхронной реакции на домашность), напротив, настаивает на своей масштабности, сложности и значимости. Далеко за примером ходить не надо: среда, в которой функционирует сам Эйхенбаум, отчетливо двусоставна, и ее составляющие все более отчетливо отдаляются друг от друга. Уже наметился тренд 1930-х годов: писатели заняты «черной» работой (переводы, газетные очерки) и высказывают сокровенные мысли в дневниках, а литература год от года крепнет как официальная безличная инстанция.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже