«Все люди, которых я любил, чувствовали это, и я замечал, им было тяжело смотреть на меня. Часто, не находя тех моральных условий, которых рассудок требовал в любимом предмете, или после какой-нибудь с ним неприятности, я чувствовал к ним неприязнь, но неприязнь эта была основана на любви. К братьям я никогда не чувствовал такого рода любви. Я ревновал очень часто к женщинам. Я понимаю идеал любви — совершенное жертвование собою любимому предмету. И именно это я испытывал. Я всегда любил таких людей, которые ко мне были хладнокровны и только ценили меня».
Это была именно плотская любовь, хотя и не находившая конечного выражения:
«Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем, пример Д[ьякова]; но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П[ирогова?] и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладостр[астие], но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею к ним страстное отвращение» (Толстой 1992, 46: 237–238).
Через год записывает:
«…Зашел к Хилковскому отдать деньги и просидел часа два. Николенька очень огорчает; он не любит и не понимает меня. <…> Прекрасно сказал Япишка, что я какой-то нелюбимой. <…> Еще раз писал письма Дьякову и редактору, которые опять не пошлю. Редактору слишком жестко, а Дьяков не поймет меня. Надо привыкнуть, что никто никогда не поймет меня» (Толстой 1992, 46: 149).
А понимает ли он себя сам?
Максим Горький, живший рядом со стариком Толстым в Крыму, замечает: «К Сулержицкому он относится с нежностью женщины <…> Сулер вызывает у него именно нежность, постоянный интерес и восхищение, которое, кажется, никогда не утомляет колдуна» (Горький 1979: 88). Восхищение вызывал не только Лев Сулержицкий. Как-то, когда Сулержицкий шел рядом с Толстым по Тверской, навстречу показались двое кирасир. «Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпорами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сияли самодовольством силы и молодости». Толстой начал было подтрунивать над их величественной глупостью. “Но когда кирасиры поравнялись с ним, он остановился и, провожая их ласковым взглядом, с восхищением сказал:
— До чего красивы! Древние римляне, а, Левушка? Силища, красота, — ах, боже мой. Как это хорошо, когда человек красив, как хорошо!» (Горький 1979: 108).
Среди его воспоминаний о юности есть одно, странно противоречащее его рассказу о первом сношении с проституткой. Гусев, передающий оба рассказа, отмечает: «Как согласовать между собой эти два рассказа… я не знаю» (Гусев 1927: 106). Второй рассказ Гусева таков: в беседе с И. И. Старининым, книгоношей, Толстой встрепенулся при упоминании о Кизическом монастыре под Казанью, о жизни там среди братии. «— А когда это было? — тихо и как будто задумавшись спросил он». Услышав ответ, «Лев Николаевич совсем тихо и как бы про себя, как-то особенно грустно сказал:
— А у меня там было первое мое падение…» (Гусев 1927: 106).
В мужском монастыре «среди братии»? С кем же? Ведь с женщиной у него было первое падение в публичном доме!
Гусев предлагает такое разрешение противоречия: «По-видимому, Толстой говорил про одну из слобод, расположенных вблизи монастыря» (Гусев 1954: 168, прим. 50). Но собеседник Толстого говорил о жизни «среди братии». Возможно, все же тут какое-то недоразумение.
4. Брак Толстого
В остальном нет ни малейших признаков, что он не то чтобы реализовал когда-либо свою любовь к мужчинам как плотскую, но хотя бы помыслил об этом. Он вообще обычно резко разделял любовь и сексуальное удовлетворение. Сексуальное удовлетворение он получал от женщин, любил — мужчин. Он мечтал о соединении этих чувств, о высокой любви, которую мыслил в браке. В 1856 г., будучи двадцати восьми лет, по совету Дьякова собирался жениться на соседке по имению Валерии Арсеньевой, но вместо церкви уехал к себе в имение.
Тридцати четырех лет женился на 18-летней Софье Берс, хотя сначала ухаживал за ее сравнительно молодой маменькой (своей подругой детства), потом его сватали за старшую из трех дочерей, но средняя, Софья, перехватила жениха (а позже не без основания ревновала к младшей сестре). После первой брачной ночи записал в дневнике: «Не она» (Меняйлов 1998).