В высокой и просторной декорации рейхсканцелярии день Гитлера протекал согласно тщательно выстроенной мизансцене с участием хора – толпы, отобранной и присланной министром пропаганды, оркестра – служащих рейхсканцелярии, от министров до поварят, второстепенных персонажей – Геббельса, Геринга, Гесса, Гиммлера, Шпеера; все было организовано вокруг высокой ноты тенора, Гитлера. Никакой фальши, никакой какофонии, никакой чуждой музыки. Единственный солист, которому позволено импровизировать, – он, Гитлер. Своими громоподобными вспышками гнева, сотрясавшими стены дворца, он держал в страхе свое окружение и ошеломлял послов, которые никогда не видели, чтобы государственный деятель позволял себе так распускаться. Единственное отличие от оперы Вагнера – ни одной женской роли. Гитлер не признавал дуэтов, он блистал один. Его жизнь была мужской оперой. Германия была мужской оперой.
В одиннадцать часов утра личный слуга стучал в его дверь и оставлял на пороге прессу и важные письма.
Гитлер просыпался мучительно, с трудом выбираясь из небытия, и первым делом смотрелся в зеркало, желая удостовериться, что он не кто иной, как Гитлер. В зеленоватом сумраке хромированного стекла он видел лишь приблизительный образ.
– Ах… с каждым днем все хуже.
В зеркале он выглядел бледным, опухшим, всклокоченным, с рубцами от простыни на лице, с дряблым, жирным, отекшим телом. Он походил на заросший пруд. Он виделся себе тиной. Да и пахло от него так же. Ночью природа мстила, возвращая его к исконному обличью, она мешала ему быть Гитлером, низводя до жалкого удела человеческого. Работа мусорщика. Пользуясь его сном, она стирала черты, вздувала кожу, наливала кровью глаза, усугубляла изжогу, мучила бессвязными сновидениями. Ужасная участь – терпеть, не ведая того, еженощное поражение.
Гитлер вставал не отдохнувшим, а усталым, непохожим на себя вчерашнего, очень далеким от своих лучших фотографий и до жути близким к покойному отцу, которого он так ненавидел.
Глядя каждое утро на незнакомца в зеркале, он говорил себе:
– У меня есть целый час.
У него был всего час, чтобы сотворить Гитлера. Чтение почты начинало возвращать ему ощущение реальности существования; чтение посвященных ему статей усиливало чувство собственной значимости. После этого он шел в туалетную, где его ждала наполненная слугой ванна. Никто не видел Гитлера голым. Даже он сам. Он избавлял себя от этого зрелища, входя в ванную с полузакрытыми глазами. «Нет великого человека для его слуги». Кто это сказал? Талейран о Наполеоне? Шатобриан? Гитлер часто повторял эту фразу, ухмыляясь, ведь он мог похвалиться тем, что остается великим человеком даже для своего слуги. Карл никогда не видел его в невыгодном свете. Бритье. Прическа. Одевание. За час ошибка была исправлена: тина исчезала, и он, воссоздав себя, вновь походил на Гитлера.
Тогда он покидал свои личные покои и выходил к адъютантам, чтобы прослушать обзор правительственной прессы и просмотреть с начальником канцелярии список встреч. Он затевал увлеченный спор с одним из своих собеседников, расхаживая по зимнему саду, чтобы оттянуть завтрак. Где это видано, чтобы значительное лицо садилось за стол вовремя? Запоздав на полчаса, на час, даже на полтора, когда бывал в форме, он отправлялся наконец в столовую.
Он восседал спиной к окну, чтобы все были немного им ослеплены. За столом он всегда устраивал так, чтобы разговор шел о мировых проблемах, ибо в беседе на общие темы он мог блистать, тогда как по частным вопросам всегда находились более компетентные специалисты. Он с усилием заставлял себя слушать своих гостей и о чем-то их спрашивать. Чувствуя себя выше каждого из них, он тем не менее считал своим долгом сокращать дистанцию, снисходя до простых смертных, как отец снисходит до своих детей. Время от времени, чтобы доставить им удовольствие, показать, что он прощает им их заурядность, и дать прикоснуться к гению, он произносил ослепительную речь. Тогда он жалел, что прежде придерживал язык, ибо даже после часа непрерывного монолога чувствовал себя менее усталым, чем после десяти минут приватной беседы с кем бы то ни было. Время, так быстро текущее в собственном обществе, казалось долгим с другими. И он солировал все чаще и чаще, находя более достойным, менее утомительным и, главное, менее скучным метать бисер, чем прислушиваться к чужой посредственности.
После завтрака он проводил несколько минут с официальными лицами в музыкальной гостиной, после чего удалялся в свои апартаменты отдыхать.
От чего он отдыхал?
От собственного превосходства. Его утомляло быть всегда правым. Утомляло и все больше изолировало. Сотканный из парадоксов, он чувствовал себя менее одиноким, когда был один, чем с другими. Чувством собственного гения, верой в свою судьбу было куда легче упиваться, сидя в кресле и глядя на облака, чем среди своих подчиненных, для которых надо было превращать это упоение в приказы, письма, декреты, директивы. Ему было достаточно быть, а уж если приходилось вдобавок делать…