– Я постараюсь, мой фюрер. Тысяча девятьсот сорок седьмой? Может, и получится, если не будет войны.
– Войны? А почему у нас должна быть война? Немцы обожают меня, потому что я принес им мир и процветание. Теперь я думаю лишь о том, чтобы продолжать, строить и готовить себе преемников. С какой стати я совершу такое безумие – развяжу войну?
С этими словами он решил, что незамедлительно расширит жизненное пространство Германии: Австрия, Чехословакия, Польша.
Дальше будет видно… Может быть, Франция? Россия?
Адольф Г. никому не доверял гулять со своими детьми в сквере. Ни одна из нянь не могла отнять у него этого права, которое он считал святым. Ибо он не только водил их в сквер и присматривал там за ними, нет, он играл с ними до изнеможения, бегал, копал, прыгал, прятался, раскачивался на скрипучих качелях так, что те едва не разваливались, не боясь ни оцарапаться, ни порвать в кустах свитер, ни перемазать штаны землей на заду и зеленью на коленях, ни набрать в носки и карманы песка, который находил потом даже в складках простыней.
– Папа, поиграем в салки?
Адольф смотрел вслед убегающим близнецам Рембрандту и Софи.
Он так хорошо ладил с детьми, что со страхом смотрел, как они растут.
Его любовь к детям была тем сильнее, что в этом чувстве присутствовало какое-то отчаяние. Он решился завести их, когда бросил живопись.
Желание заниматься живописью у него было и сегодня, в Берлине, и его лекции предоставляли ему такую возможность. Но желание быть художником умерло. Превзойти себя, раздвинуть свои границы, сражаться со строптивой материей на холсте и ограниченностью собственного ума – всего этого он больше не хотел. Он предпочел счастье. Пусть даже с привкусом горечи.
– Эй, папа, ты уснул?
Маленькая девочка тянула его за руку.
– Салка! Я тебя осалила. Тебе водить.
Он рассмеялся, признавая свое поражение:
– Может, лучше пойдем в песочницу?
– О да!
Рембрандт и Софи запрыгали от радости. Их отец вызывал в песочнице всеобщее восхищение, рисуя изумительные фигуры на песке. Они могли полюбоваться красотой и одновременно погордиться перед своими товарищами.
Адольф нарисовал лебедя, потом дракона, потом стаю розовых фламинго. Каждый раз и дети, и родители аплодировали.
Тогда он принялся за целую сцену: битва химер, горгоны против кентавров. Зрители затаили дыхание.
Подошла женщина, высокая, стройная женщина, с собранными в узел светлыми волосами трех разных оттенков.
Она посмотрела на фреску в песочнице и, когда Адольф поравнялся с ней, грустно прошептала:
– Как бы мне хотелось, чтобы ты рисовал не только на песке.
В тот день, 9 ноября 1937 года, выйдя с совещания со своими военачальниками, Гитлер знал, что ему осталось сделать. Уборку! Он произнес коротенькую, на два часа, речь, обрисовав территориальные притязания Германии для расширения ее жизненного пространства, без чего пострадают экономика, сельское хозяйство и общественное спокойствие. Он набросал несколько планов, говоря о Чехословакии, об Австрии, о Польше. Он нарочно был расплывчат, ибо прощупывал своих собеседников, путаность позволяла ему уловить, что они понимают, вернее, думают, что понимают, не понимая ничего; он сбивал их с толку, выгоняя из логова их тайные страсти. Охота была решающей: ему надо было избавиться от генерала Бломберга и генерала Фрича.