Родион так и не тронул ее. Женщина, которую он знал и не знал. Нет, это все немыслимо! Вот так, обеими ладошками подавить зевок – был именно Машин жест, Родион хорошо это помнил.
Внутри него все перевернулось: и непоколебимая уверенность в том, что Маша – единственная в его жизни женщина, которая говорила лишь правду (или молчала, если правда была тяжела – вот в чем природа ее скрытности), и слепая беспрекословная вера в Машину любовь, и, наконец, убежденность в том, что перед ним действительно не кто иная, как Маша…
Его мысль металась, словно в причудливом лабиринте отражений. Любая логическая атака натыкалась на тупик, где стояло зеркало.
Татуировки в виде драконов-стрелок, шрам на бедре были не у Маши, а у Дарьи. Выходит, что перед ним все же Дарья. Но, в таком случае, подмена должна была произойти во время ее первой поездки в Москву. А это невозможно, потому что саму информацию о татуировках эта женщина сообщила ему уже после поездки. Подмена свершилась в гостинице, когда вторая женщина выпрыгнула в окно. Или в тот момент, когда Маша вошла в душ. Одна вошла, а другая вышла, в халате с бабочками… Только вот, зачем все это было нужно?
Родион вспомнил, как именно тогда, после этой ванны, Маша вдруг позвонила Бурову. Зачем она это сделала, почему именно тогда?
Также отпадает и изящная версия о том, что Маша всегда была Дарьей, и сестры поменялись ролями еще до приезда в Самару.
Кому пересадили душу жены Бурова – Маше или Дарье? Могла ли Дарья занять место Маши уже после того, как ее расколдовали? Могла ли эта женщина быть Дарьей (злополучные отметины на месте, и на это не закроешь глаза), но сама об этом не знать? Особая форма безумия…
Он долго лежал в темноте, ощущая радом чужое тело, и думал, думал, пока не заснул.
Снова снилась Афродита. Немыслимо, но Родиону казалось, будто бы он наладил с нею какой-то реальный контакт. С кем – с нею? С куском мрамора, который стоял в мастерской колдуна, или с самой богиней? Которая суть порождение древней человеческой фантазии, подобно тому, как статуя – плод фантазии скульптора…
Родион видел кладбище: чугунные ограды, вросшие в древесные стволы, звездные белые цветы, нависающие над узкой аллеей скорби. Он скользил на незримой нити сновидения – мимо массивных древних монументов, замшелых склепов. Женщина, похожая на греческую богиню, шла впереди, часто оглядываясь и приглашая следовать за собой взмахами длинных ресниц. Узкая белая рука, не мраморная, но уже живая, придерживала цветущие ветви жасмина, которые легко сбрасывали в пыль крупные капли росы.
Вот свежая могила, еще не заросшая травой, вычурное надгробье, готические буквы. Плавным изгибом руки Афродита указывает на золотую надпись:
– Здесь развязка.
Тени ее пальцев скользят по залитой солнцем плите. Родион просыпается.
Он лежит в своей постели, широко раскинув руки, не сразу вспоминает, что женат.
Никого нет рядом. Родион видит вчерашнюю сцену, эту долгожданную «брачную ночь».
Он встает, накидывает свой байковый халат, в точности, как в те годы, когда был холостым, проходит на кухню, ставит на плиту чайник, распахивает окно. Чаю почему-то не хочется, Родион вспоминает: вчера не пил, да и вообще, бросил пить, поэтому и не нужен сразу с утра крепкий черный чай…
Волга, серебрясь в утреннем солнце, несет перед ним свои воды, несет какие-то лодки, катера и крупные суда…
Где же Маша? Родион выходит в коридор, дергает дверь ванной: там пусто, темно. Машины сумки стоят под зеркалом, как и вчера, одна раскрыта, разорена.
Чайник свистит, зовет – ну и черт с ним! Выключить…
Родион входит на кухню и видит на столе какой-то инородный предмет, что-то белое, будто чайка залетела в окно… Подходит ближе. Это – клочок бумаги, вырванный из записной книжки, на уступе – сиротливая буква «Ю».
ЛЕЧУ В МОСКВУ
НЕ ИЩИ МЕНЯ
Я ДОЛЖНА ВО ВСЕМ РАЗОБРАТЬСЯ САМА
Рядом с запиской валялся какой-то черный квадратик. Родион взял его в руки, пытаясь сообразить, что это такое. Явно электронное устройство, и он видел его не раз… Ну, конечно же! Это была сим-карта от мобильного телефона. Этим Маша давала понять, что меняет номер, и звонить ей бесполезно.
Родион вернулся в комнату: свадебное платье все так же лежит на полу у окна, силуэтом мертвого тела, только мелом обвести.
– Ага, не ищи! – пробормотал он.
Посидел с минуту, посмотрел в окно, где одинокая чайка соревновалась в скорости с баржей, груженой песком…
Он вспомнил слова Треплева в финале пьесы, в безумной интерпретации Раковского, которые, под смех в зале, трагическим голосом произносил Шура Зуев:
– Я получал от нее письма. Письма умные, теплые, интересные; она не жаловалась, но я чувствовал, что она глубоко несчастна; что ни строчка, то больной, натянутый нерв. И воображение немного расстроено. Она подписывалась Куропаткой. В «Русалке» Мельник говорит, что он ворон, так она в письмах все повторяла, что она куропатка.