Читаем Другие барабаны полностью

— Все это штучки, пако, — сказал Ли в тот день, когда научил меня заговору спокойствия. — Все теперь пишут со штучками, я сам придумал сотню новых штучек, но дело в том, что долго они не живут. Их захватывают, как дверные ручки в новом ресторане — только что сияли тяжелым золотым блеском, и вот уже потускнели от пальцев и городской сажи.

Мы сидели на балконе в сумерках, я вернулся из Албуфейры и явился к нему с бутылкой молта, чтобы прочесть вслух написанную в поезде страницу. Речь там шла о звуках, которых мне не хватает: о свисте закипающего чайника, скрежете телефонного диска, похожем на пение коростеля, пиликанье модема при выходе в Сеть, скрипе воздушного шарика, когда по нему проводят пальцем, постукивании мелом по доске. И еще о шелесте программок и сдерживаемом кашле в зрительном зале — я уже лет семь не был на классическом концерте, про театр и говорить нечего. Еще я давно не писал с таким остервенением, исчеркал всю обложку у журнала «Ferrovia», а приехав в город, сразу отправился в Шиаду.

— Читатели любят перечисления, — сказал Ли, — но кто-то должен любить и читателя. Ты рассуждаешь о том, как на стволе проступает смола, как похрустывает взломчивый лед на реке, и читатель водит глазами и думает — весна! Но ведь ему достаточно поглядеть в окно, и он подумает то же самое. Зачем тогда нужен ты? Владение словом перестало быть свойством литературы. Так же, как владение информацией перестало быть качеством ума.

Тогда я обиделся, признаюсь тебе, я ожидал от него любых замечаний, но не ровного сухого пренебрежения, я взял свою страницу и ушел, обещая себе не показывать этому человеку ни строчки — и не показал, потому что нечего было. Теперь-то я понимаю, о чем он говорил, теперь, когда я пробираюсь вдоль стены своего четвертого десятка, хватаясь за штучки, за ручки разнообразных дверей, мне кажется, что я продвигаюсь вперед, что стена вот-вот кончится и откроется красное вересковое поле или вид на город с черепичными крышами, а что на деле? На деле я пытаюсь открыть двери других возможностей, но разболтанные круглые ручки скользят, проворачиваются вхолостую, а некоторые даже остаются в руках.

Писательство — одна из таких возможностей, Хани. Я всегда вертел эту ручку с опаской, стараясь убедить себя в том, что нет ни нужды, ни времени, а теперь выясняется, что не было самой возможности. За пару недель в одиночке я написал больше слов, чем за последние десять лет — прямо, как тот беззубый Мелькиадес у Маркеса, который вставил себе челюсть и заново научился смеяться. Компьютер мне вернули, я выпросил его до вечера воскресенья, встав на колени и поцеловав следователю ботинок. При этом я не испытал унижения или стыда. Мне все равно, раз это даст мне еще двадцать восемь часов разговора с тобой. Я с такой же готовностью мог бы поцеловать электрическую розетку в душевой, дающую мне возможность подзарядить батарею, или охранника, который водит меня на помывку и ждет по двадцать минут, пока батарея не насытится. За каждый раз я плачу ему двадцатку из денег, полученных преступным путем.

В какой-то момент я стал думать, что тюрьма мне на пользу, как бы дико это ни звучало. Я перестал напиваться до умопомрачения, курить траву, часами сидеть на балконе, разглядывая прохожих, читать комиксы на последней странице «Лисбон экспресс», я даже перестал заниматься тем, что один персонаж в «Психоаналитике» называет душить цыпленка. Как ни странно, в тюрьме мне это ни разу не пришло в голову, а раньше случалось, как ни глупо признаваться.

Мне показалось, что люди, о которых я пишу тебе, заслуживают того, чтобы разглядеть их со вниманием, повертеть в руках, как Габия вертела своих кукол, и — если они мертвы — дать им, наконец, сказать то, что они не успели мне сказать. Если же они живы, то я могу еще кое-что поправить. Я всех их подвел: умирающую тетку, придумавшую мне новое имя, ее дочь, научившую меня быстро находить крючки и застежки, свою мать, искавшую во мне черты убежавшего мужа, я подвел своего школьного друга и его кукольницу, я подвел своего шефа Душана, мудрую пчелу Лилиенталя, даже глупую, подтекающую детской ревностью Солю — и то подвел. Я и тебя подвел.

Мне показалось, что если я хоть немного побуду один, почитаю и подумаю, то непременно вернусь к этой самой точке бифуркации, о которой мне все уши прожужжал Лилиенталь, осторожно нащупаю ее, как нащупывают нужную точку в ускользающей женской мякоти, и пойму, наконец, на какой развилке меня занесло не туда. Мне показалось, что я не без пользы пролезу через долгий тюремный тоннель, выжимая из себя недомыслие, безучастность и ленивую лимфу, накопившиеся за последние несколько лет — в точности как ловкий утконос выжимает воду из меха, ввинчиваясь в свою тесную подземную нору. Но прошло три недели, и я вижу, что эта нора меня задушит.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже