В это время он был уже мертв и лежал в одной из каменных дырок Boca do Inferno,
Lisboa rnenina е moca.
— Давайте работать, а то вы никогда отсюда не выйдете, — сказал адвокат вчера вечером. Теперь он приходит по вечерам, полагаю, тот, кто ему платит, не скупится на сверхурочные. А я, как назло, двух слов не мог связать, кашлял, потел и думал всю дорогу о чем-то другом.
Сегодня я вдруг почувствовал тюрьму всей кожей, будто экзему или чесотку.
Я думал о лимоне, который так и не сорвал, столько лет собирался спрыгнуть на соседнюю крышу, где росли два лимонных деревца, не то что на моей, где даже трава пожухла, потому что я умудрился испортить шланг. Я думал о запахе антоновки, угольного дыма и гниющих баклажанов — так пахнет изнанка Рибейры, тот ее конец, где дешево продают лежалый товар.
Еще я думал о том, как свет сочится сквозь красные листья дикого винограда, закрывающие окно шиадской студии. Однажды, поссорившись с Лилиенталем, я стоял во дворе, наблюдая, как его медленная тень передвигается по комнате, и сам не заметил, как перестал испытывать гнев, даже вернуться захотелось. А вылетел оттуда в ярости, хлопнув дверью — мой друг умел нащупать десятое ребро, до него я понятия не имел, что оно у меня есть.
— Нравится многим это зло, сказал Шиллер, а я тебе вот что скажу: вся твоя писанина — это зло, — заметил он тогда за обедом, орудуя щипцами для орехов. Мы пили зеленое вино и закусывали грецкими орехами, весь пол был усыпан скорлупой, по ней с хрустом бродила его старая слепая собака. Ли то и дело кидал ей орехи, но она их даже отыскать не могла.
— Это почему же — зло?
— Потому что ты мямлишь и недоумеваешь. Совсем как те бедняги в джунглях, отмечавшие время по скорости горения дерева — они все умерли, перебравшись в лес, где деревья были тоньше и горели быстрее. Они умерли, пако, умерли от недоумения! Писать в таком духе может кто угодно, мясник или сапожник, мировой хаос даже рябью не подернется. А плодить бездарные сущности — зло, этого добра и так навалом.
И чего я на него обижался? Обычная послеобеденная болтовня. Что касается времени, то я могу отмечать время по скорости умирания своей батареи, вот сейчас, например, я вижу, что наш с тобой разговор прервется через двенадцать минут.
Уходя из комнаты для свиданий, Трута спросил, почему я не пишу своим родителям, ведь они могли бы приехать в Лиссабон и заняться моим делом, могли бы помочь.
— И что же мои родители могут сделать? — спросил я, чтобы потянуть наш разговор. За окном слышались детские крики, стук мяча о деревянную стену и трамвайный звон — утешительные весенние звуки, в моей камере их почти не слышно.
— Да уж побольше, чем ваша жена, которой вы так усердно строчите письма, — усмехнулся адвокат. — Хотя бы купить вам сигарет или принести теплое одеяло. Разве не страшно быть одному?
Страшно, мэтр? Одиночество — целебная вещь, почти как экстракт болиголова.
Когда ты один, ты смотришь на себя со стороны и еще как будто изнутри. Я вот разговариваю вслух, когда один. Говорю, например:
Когда ты долго живешь с кем-то другим, то часто смотришь на себя со стороны, как будто глазами этого другого. Когда я жил с матерью, то делал кучу всяких вещей, которых ни за что не стал бы делать, будь я один. Я слышал ее голос и видел ее гнев, даже когда она сутками пропадала в больнице. Последний раз я видел свою мать на похоронах тетки, в две тысячи третьем году. С тех пор я всегда был один, и это замечательно. Хотя нет, в день похорон мы с матерью не сказали друг другу ни слова, так что он тоже не считается. В тот день говорить с ней было бесполезно, мать ходила из одной комнаты в другую с липкой рюмкой в руке, ее разбирала икота, а выражение лица было такое, как будто она надкусила мороженое яблоко и теперь у нее ломит зубы. Когда нотариус, прощаясь в прихожей, поздравил сеньору Юдиту с наследством, ломтик яблока попал матери не в то горло, она поперхнулась и долго трясла головой, пока Грабарчик не сбегал на кухню за лимонадом.