Теперь тавромахия будет у вдовы, она вернется в Литву, всласть попутешествовав по тайникам и карманам, и вряд ли я с ней когда-нибудь встречусь. Черненые быки величиной с божью коровку будут пастись в заваленной лоскутами мастерской, среди алебастровых лодыжек и ягодиц. Ну и черт с ними. У кого нет дома, тому и тавромахия не нужна.
Когда я вернулся в камеру, сокамерники играли в покер на пачку мятой оберточной бумаги, и мне пришлось снять с руки часы, чтобы уговорить их уступить ее мне. Мы торговались часа полтора, пока я не получил всю стопку и синий фломастер в придачу. Мои брутальные соседи могли бы отобрать «Победу» без бумаги и разговоров, но это было бы не так интересно.
Похоже, я начал понимать, как устроены эти люди.
Странно писать такое, но дни, проведенные в сетубальской тюрьме, кажутся мне немного сомнительными, несмотря на сурового Тьягу и остальных — заключенных высшего качества, таких не подделаешь. Каждое утро я просыпаюсь с тайной мыслью, что дверь откроется, просунется голова охранника, и меня со смехом вызовут на выход с вещами. Время от времени я подхожу к двери и незаметно толкаю ее и дергаю. Я перестал доверять тому, что вижу. Единственное, в чем нельзя усомниться, это лицо моего друга с пунцовой пузырящейся дырой на месте глаза.
У литовцев есть бог пчел и бог льна, бог, ведающий брожением пива, и даже бог, дующий на волны, а бога дружбы нет. Нет никого, кто охранял бы согласие между бичулисами, глядя тысячью глаз и слушая тысячью ушей. Я видел такого бога на персидском барельефе, где он вонзает нож в бок быка, отвернув лицо, помню даже слово «тавроктония», показавшееся мне нелепым, впрочем, как и русское «заклание». Слова, связанные с убийством, редко бывают благозвучными, возьмите хоть sacrum или assassinat. Ладно, не буду мучить тебя своей мнимой ученостью. Скажу проще: я был обречен на поражение в этой игре, так пепел изначально заложен в дровах, предназначенных к сожжению.
Я начинаю понимать, что происходит, различать плетение пряжи, вернее — я вижу уток, но крученая основа этого лоскута ускользает из пальцев. Как получилось, что история обернулась смертью того, кто ее придумал? Чем мой покойный друг намеревался ее завершить, если бы остался в живых? И еще — была ли в этом проекте хоть капля мстительной горечи, или он думал только о деньгах? Видишь, сколько вопросов, они-то и есть уток, заполняющий промежутки между нитями и делающий ткань еще плотнее и беспросветнее. А пока я сижу тут с челноком в негнущихся пальцах, в моем переулке все идет своим чередом: Альмейда курит на пороге своей парикмахерской, на дне фонтана подсыхают горькие городские апельсины, пчелы сосут лиловую джакаранду, мальчишки лупят мячом в стенку на задворках Санта-Энграсии, и эхо колотится в мои окна, не мытые с прошлой осени.
Знаешь, что я сделаю, когда выйду отсюда? Найду палку с крючком, чтобы выудить свою рукопись из ниши в стене переулка Сантарем. Именно там я спрятал свой компьютер перед вторым арестом, только компьютер надежно упакован, а рукопись лежит на самом дне, и от нее остались, наверное, одни заплесневелые клочья. Полистаю ее, понюхаю и закину в угли, под решетку для гриля в
Все, заканчиваю, в камере начинается драка, и мне придется встать на сторону Тьягу.
Now, once again where does it rain?
On the plain! On the plain!
And where’s that soggy plain?
In Spain! In Spain!
Хани, я снова могу писать тебе, я владелец целого вороха оберточной бумаги. Некоторые листки воняют сыром, зато один пахнет миндальной булкой. Сегодня меня вызвали на очную ставку с Ласло, не знаю, где они его выкопали, но я обрадовался: хоть что-то происходит, стимпанковая следственная машина раскачалась и поехала. Тьягу сказал, что такие частые вызовы могут быть и не к добру, как бы новое дело не повесили, но я только рукой махнул: у меня и старого дела нет, я заключенный без преступления.
На этот раз Ласло был настоящим и говорил правду. От этой правды я так закашлялся, что мне разрешили подойти к открытому окну и отдышаться. В окне качались ветки пинии, тяжелые от дождевой воды, я протянул руку, отломил смолистую шишку и сунул в карман.
Я смотрел на мадьяра не отрываясь, а он смотрел поверх моей головы. Это был не Тот никакой, а тот самый парень, что окунул меня в вишневый сок. Маленькая крепкая голова в шапке, похожая на валлийский чеддер под красной корочкой, серые бесстыжие глаза. Так вот, значит, кто хотел стать хозяином моей облупленной Вальхаллы, вот кто держал меня в душном страхе всю зиму, вот кто крутил мои яйца между пальцами, как два китайских шарика.