Сам я не замечаю девиц в подобном возрасте, они полны плотоядного равнодушия и щиплют язык, как дешевое божоле. С тридцатилетними немного легче, зато в них часто бродит какое-то горестное вранье, которое мне обычно лень разоблачать, одним словом — тридцатилетние кисловаты и отдают пробкой. Сорокалетние напоминают сгущенное, отдающее смолой вино в аркадском кожаном бурдюке — недаром его разбавляли горячей водой те, кто понимал в этом толк. С сорокалетними меня мучает жажда, и все время хочется выпить ледяного вина и залезть в горячую ванну, до краев заваленную холмами пены, и сложить ноги друг другу на руки. Моей первой женщине было без малого сорок — правда, ванна в гостинице была крошечная, в ней можно было сидеть одному, да и то согнувшись в три погибели. До сих пор жалею, что не нашел подходящей ванны и не сделал с этой женщиной то, чего хотел. Теперь-то уж поздно, пенные холмы повалились, осели и превратились в талую водицу, пахнущую эвкалиптом.
— Я старше тебя на семнадцать лет, — пожаловалась тетка, когда мы стояли у дверей автобусного вокзала. — От этого мне хочется сесть тут, прямо на грязный пол, обнять свою сумку и заплакать. Ну почему, почему ты такой маленький?
— Не плачь. Я чувствую себя старым и разрушенным, как мост Кивисильд. Семнадцать лет — это не так много, некоторым едва хватает, чтобы понять, как выглядит лошадь, — сказал я и, увидев ее поднятые брови, добавил: — Это мне Мярт рассказал, мой сосед по комнате. Был такой китайский художник, он семнадцать лет ходил в императорские конюшни смотреть на лошадей, но ничего там не рисовал, только разглядывал. Однажды он не пошел в конюшню, остался дома, взял кисти и нарисовал самых совершенных лошадей во всей Поднебесной.
— Надеюсь, его тут же отравили по приказу императора, — сказала тетка и сунула билетерше две смятые стокроновые бумажки. Я заметил, что деньги она распихивала по карманам и сумкам в точности, как это делаю я, кошельки и бумажники наводят на меня тоску. Зато, если деньги внезапно кончаются, можно потрясти джинсы, рюкзаки и куртки и набрать горсть мелочи, а то и покрупнее что-нибудь отыщется.
Дождавшись, пока автобус отъехал, я быстро пошел домой, вернее, я пошел собирать вещи — в этом городе мне больше нечего было делать. Наша с Мяртом комната была выстужена, как Нифльхейм, и прокурена, будто лондонский паб. Китаист спал на моей кровати, завернувшись в пальто, рядом спала Пия с филологического, голая нога девушки была на виду, и я удивился ее длине и совершенству. Я поправил одеяло и прикрыл ногу, сосед тут же открыл глаза и досадливо свел зрачки к переносице.
— Явился. Принес поесть чего-нибудь?
— Обойдешься, — я снял чемодан со шкафа и стал укладывать вещи, бросая их как попало, все равно все было мятое и пахло старым, застоявшимся табаком.
— Богоравный Ли Бо во хмелю устрашает государство, — сказал Мярт, натягивая одеяло на голову. — Приезжай как можно позже, без тебя хорошо.
Ему и в голову не пришло, что я не вернусь после Рождества, а то бы он еще больше обрадовался. Наша дружба была чем-то вроде
— Общежитие — это такой способ жизни в аду задолго до того, как ты начинаешь верить, что умрешь, — сказал я тетке, когда приводил ее в нашу комнату.
В каком-то смысле я предпочитал жить в аду. Дома меня ждала тишина, потеки плесени на северной стене, ванная, густо завешанная бельем, запах карболки и вечное сырое молчание матери. Говорят, великана Имира вскормила первозданная корова Аудумла — она лизала соленые ледяные глыбы, и там, где горячий язык прикасался ко льду, выросли волосы первого человека. А потом и все остальное выросло. Моя мать вскормила свое великанское одиночество, а заодно и меня выточила языком из глыбы, поэтому мне так зябко, когда я с ней разговариваю.