Во сне я видел рыбный рынок, тот самый, возле вокзала Ориенте, только это было утром, часов в шесть, так что кроме уборщиц и грузчиков в зале никого не было. Я шел вдоль чисто отмытого мраморного прилавка, ведя пальцем по его краю, пока не остановился перед ранним продавцом, разгружающим корзину с креветками. Сначала я оценил их сиреневую влажную свежесть, потом услышал литовскую речь и только тогда поднял глаза на Лютаса — тот стоял за прилавком, сложив руки поверх брезентового фартука.
— Помоги-ка, — сказал Лютас и сунул мне в руки железный ящик с колотым льдом. Я перевернул ящик, высыпав осколки на мрамор, и принялся выкладывать из них холмик, руки сразу же посинели и заныли. Лютас молча наблюдал за мной, наморщив лоб.
— Финал — это самое трудное, — сказал он наконец, вытряхивая на лед всех креветок разом. — Сюжет в таком фильме — только помеха чуду монтажа. Тут главное не потерять динамику, в финале режиссер остается один на один с персонажем, а оператор появляется, как бог из машины.
— Финал? — я переспросил, хотя слышал его так отчетливо, как будто невидимый тонмейстер прикрутил колесико, отвечавшее за рыночные шумы. Железное лязганье тачек и поддонов, постукивание ракушек, ссыпаемых в лоток, гудение латунных раковин, где мыли крупную рыбу, гул холодной воды, бьющей из почерневших львиных голов, шарканье метел и грабель для сгребания чешуи — все это отступило и затихло, стоило Лютасу открыть рот. Вещи слушаются мертвых охотнее, чем живых, и я, кажется, понимаю почему.
— Когда снимаешь скрытой камерой, а ты ведь знаешь, что это — мой конек, зритель привыкает к осколкам реальности, ограниченной радиусом видения. Но в финале я обязан вытащить тебя на свет божий. Обернись! — закричал он мне в лицо, страшно округлив глаза и растопырив мокрые пальцы.
Я вздрогнул и обернулся.
По проходу между прилавками медленно шла девочка с овощной тележкой, за ней по каменному полу стелился след из луковой шелухи. Я поклонился, и девочка важно кивнула, остановившись. На ней была прозрачная школьная форма, сшитая как будто из нейлоновой занавески.
— Ты ведь Мириам? — я хотел погладить ее по голове, но она перехватила и отвела мою руку.
— Снято! — сказал Лютас. — Последняя часть, последняя сцена. Поздравляю, это единственная вещь, которую ты довел до конца. А то вечно у тебя на половине дороги кураж пропадает.
Я оглянулся на девочку, но она уже продолжила путь к овощным прилавкам, которых на Рибейре всего несколько, овощи и зелень здесь не в чести.
— Ну, ты сам посуди, — продолжал Лютас, подправляя рукой креветочный холмик. — Марки — где твои марки? Рыбки — где твои рыбки? Тетка — где твоя тетка? Ничего у тебя нет, ничего своего.
— А у тебя что есть? Ты умер, и твой жестяной балаганчик закрыт. Камеры забрала полиция, а лилипуты разбежались. Где твое беспощадное кино, которое ты столько лет собирался снимать? — я произнес это на одном дыхании, но, посмотрев ему в лицо, устыдился и замолчал.
В детстве меня всегда удивляло, что от ярости он заливается румянцем до корней волос. Все люди, которых я знал, бледнели от злости, а краснели от стыда, и только Лютас все делал наоборот.
— Я хотел снять кино про человека, который сделал из своей жизни антракт между двумя актами чужой пьесы. Я мог бы нанять актера, но мне показалось, что я окажу тебе услугу.
Я набрал воздуху, чтобы ответить, даже руку к нему протянул, но тут сон оборвался, плеснув тяжелым рыбьим хвостом, и ушел на глубину.
— Кайрис, выходите на допрос, — услышал я. Редька стоял надо мной, поигрывая бильбоке, красный шарик на нитке мерно качался над моим лицом, будто стрелка перевернутого метронома.
— Испекли меня, так ешьте мое тело! — сказал я, неохотно поднимаясь с лежанки, а он фыркнул и покрутил пальцем у виска. Еще бы, откуда ему, крепколобому, знать про муки святого Лаврентия.
Мы-то с Лютасом знали про мучеников все, потому что его бабка торговала литографиями у дверей Кафедрального собора, в ее корзине были бичевания и пытки раскаленным железом, простоволосая девица с отрезанной грудью и пророк, попирающий львов во рву.
Рядом с бабкой иногда садился слепой Ремигиюс, расстилавший на ступеньках бумажки с яблочной пастилой. Нужно было положить Ремигиюсу в шапку денег сколько не жалко и взять конфету, стараясь, чтобы он не успел поймать тебя за руку. Однажды я замешкался, доставая мелочь, слепой крепко ухватил меня за запястье и заставил отвести его на противоположный угол площади, к дощатому сараю реставраторов. Мы зашли за сарай, где студенты с археологического курили, сидя на корточках, на краю глубокой ямы, обнесенной синими лентами на колышках. Помню, что я подумал: как это они умудряются, сидят вот так часами, будто кочевники. Еще я подумал: сейчас Лютас заметит, что я пропал, порыскает по площади и явится меня выручать.