Читаем Другие берега полностью

К ужасным чувствам, возбужденным во мне журнальчиком, болезненно примешивался образ бедного моего товарища, которого, как труп, нес вниз по лестнице другой товарищ, силач Попов, гориллообразный, бритоголовый, грязный, но довольно добродушный мужчина-гимназист, – с ним даже боксом нельзя было совладать, – который ежегодно «оставался», так что, вероятно, вся школа, класс за классом, прозрачно прошла бы через него, если бы в 14-м году он не убежал на фронт, откуда вернулся гусаром. Как назло, в тот день автомобиль за мной не приехал, пришлось взять извозчика, и во время непривычного, невероятно медленного, унылого и холодного путешествия с Моховой на Морскую я многое успел передумать. Я теперь понимал, почему накануне мать не спустилась к обеду и почему уже третье утро приходил Тернан, фехтовальщик-тренер, считавшийся еще лучше, чем Лустало. Это не значило, что выбор оружья был решен, – и я мучительно колебался между клинком и пулей. Мое воображение осторожно брало столь любимую, столь жарко дышащую жизнью фигуру фехтующего отца и переносило ее, за вычетом маски и защитной байки, в какой-нибудь сарай или манеж, где зимой дрались на шпажных дуэлях, и вот я уже видел отца и его противника, в черных штанах, с обнаженными торсами, яростно бьющимися, – видел даже и тот оттенок энергичной неуклюжести, которой элегантнейший фехтовальщик не может избежать в настоящем поединке. Этот образ был так отвратителен, так живо представлял я себе спелую наготу бешено пульсирующего сердца, которое вот-вот проткнет шпага, что мне на мгновение захотелось, чтобы выбор пал на более механическое оружие. Но тотчас же мое отчаяние еще усилилось.

Пока сани, в которых я горбился, ползли толчками по Невскому, где в морозном тумане уже зажглись расплывчатые огни, я думал об увесистом черном браунинге, который отец держал в правом верхнем ящике письменного стола. Этот обольстительный предмет, к которому, как на поклон, я водил Юрика Рауша, был так же знаком мне, как остальные, более очевидные, украшения кабинета: модный в те дни брик-а-брак из хрусталя или камня; многочисленные семейные фотографии; огромный, мягко освещенный Перуджино; небольшие, отливающие медвяным блеском под своими собственными лампочками голландские полотна; цветы и бронза; и, прямо за чернильницей огромного письменного стола, приделанный к его горизонту, розовато-дымчатый пастельный портрет моей матери работы Бакста: художник написал ее вполоборота, изумительно передав нежные черты, высокий зачес пепельных волос, сизую голубизну глаз, округлый очерк лба, изящную линию шеи. Но когда я просил дряхлого, похожего на тряпичную куклу возницу ехать скорее, я натыкался на сложный, сонный обман: старик привычным полувзмахом руки обманывал лошадь, показывая, будто собирается вытащить кнутишко из голенища правого валенка, а лошадь обманывала его тем, что, тряхнув головой, притворялась, что ускоряет трусцу. Я же в снежном оцепенении, в которое меня привела эта тихая езда, переживал все знаменитые дуэли, столь хорошо знакомые русскому мальчику. Грибоедов показывал свою окровавленную руку Якубовичу. Пистолет Пушкина падал дулом в снег. Лермонтов под грозовой тучей улыбался Мартынову. Я даже воображал, да простит мне Бог, ту бездарнейшую картину бездарного Репина, на которой сорокалетний Онегин целится в кучерявого Собинова. Кажется, нет ни одного русского автора, который не описал бы этих английских дуэлей à volonté[117], и покамест мой дремотный Ванька сворачивал на Морскую и полз по ней, в туманном моем мозгу, как в магическом кристалле, силуэты дуэлянтов сходились – в рощах старинных поместий, на Волковом поле, за Черной Речкой на белом снегу. И, как бы промеж этих наносных образов, бездной зияла моя нежная любовь к отцу – гармония наших отношений, теннис, велосипедные прогулки, бабочки, шахматные задачи, Пушкин, Шекспир, Флобер и тот повседневный обмен скрытыми от других семейными шутками, которые составляют тайный шифр счастливых семей.

Предоставив Устину заплатить рупь извозчику, я кинулся в дом. Уже в парадной донеслись до меня сверху громкие веселые голоса. Как в нарочитом апофеозе, в сказочном мире всёразрешающих совпадений, Николай Николаевич Коломейцев в своих морских регалиях спускался по мраморной лестнице. С площадки второго этажа, где безрукая Венера высилась над малахитовой чашей для визитных карточек, мои родители еще говорили с ним, и он, спускаясь, со смехом оглядывался на них и хлопал перчаткой по балюстраде. Я сразу понял, что дуэли не будет, что противник извинился, что мир мой цел. Минуя дядю, я бросился вверх на площадку. Я увидел спокойное всегдашнее лицо матери, но взглянуть на отца я не мог. Мне удалось, в виде психологического алиби, пролепетать что-то о драке в школе, но тут мое сердце поднялось, – поднялось, как на зыби поднялся «Буйный», когда его палуба на мгновенье сравнялась со срезом «Князя Суворова», и у меня не было носового платка.

Перейти на страницу:

Все книги серии Набоковский корпус

Волшебник. Solus Rex
Волшебник. Solus Rex

Настоящее издание составили два последних крупных произведения Владимира Набокова европейского периода, написанные в Париже перед отъездом в Америку в 1940 г. Оба оказали решающее влияние на все последующее англоязычное творчество писателя. Повесть «Волшебник» (1939) – первая попытка Набокова изложить тему «Лолиты», роман «Solus Rex» (1940) – приближение к замыслу «Бледного огня». Сожалея о незавершенности «Solus Rex», Набоков заметил, что «по своему колориту, по стилистическому размаху и изобилию, по чему-то неопределяемому в его мощном глубинном течении, он обещал решительно отличаться от всех других моих русских сочинений».В Приложении публикуется отрывок из архивного машинописного текста «Solus Rex», исключенный из парижской журнальной публикации.В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

Владимир Владимирович Набоков

Русская классическая проза
Защита Лужина
Защита Лужина

«Защита Лужина» (1929) – вершинное достижение Владимира Набокова 20‑х годов, его первая большая творческая удача, принесшая ему славу лучшего молодого писателя русской эмиграции. Показав, по словам Глеба Струве, «колдовское владение темой и материалом», Набоков этим романом открыл в русской литературе новую яркую страницу. Гениальный шахматист Александр Лужин, живущий скорее в мире своего отвлеченного и строгого искусства, чем в реальном Берлине, обнаруживает то, что можно назвать комбинаторным началом бытия. Безуспешно пытаясь разгадать «ходы судьбы» и прервать их зловещее повторение, он перестает понимать, где кончается игра и начинается сама жизнь, против неумолимых обстоятельств которой он беззащитен.В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Борис Владимирович Павлов , Владимир Владимирович Набоков

Классическая проза / Классическая проза ХX века / Научная Фантастика
Лолита
Лолита

Сорокалетний литератор и рантье, перебравшись из Парижа в Америку, влюбляется в двенадцатилетнюю провинциальную школьницу, стремление обладать которой становится его губительной манией. Принесшая Владимиру Набокову (1899–1977) мировую известность, технически одна из наиболее совершенных его книг – дерзкая, глубокая, остроумная, пронзительная и живая, – «Лолита» (1955) неизменно делит читателей на две категории: восхищенных ценителей яркого искусства и всех прочих.В середине 60-х годов Набоков создал русскую версию своей любимой книги, внеся в нее различные дополнения и уточнения. Русское издание увидело свет в Нью-Йорке в 1967 году. Несмотря на запрет, продлившийся до 1989 года, «Лолита» получила в СССР широкое распространение и оказала значительное влияние на всю последующую русскую литературу.В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Владимир Владимирович Набоков

Классическая проза ХX века

Похожие книги