Вопрос не в том, можно ли считать эти слова Ататюрка ответом на замечания Жида, а в том, что Ататюрк отождествлял Европу с цивилизацией, а все высказывания, основанные на таком отношении к Западу, являются источником чувства унижения. Кроме того, унижение это тесно связано с национализмом. Приверженность Западу и национализм — одинакового происхождения, однако, как это видно на примере Танпынара, они сосуществуют со стыдом и чувством вины. А мое представление о Европе также проникнуто этими мыслями, но на глубоко личном уровне. Правда, за последние двадцать лет чувство стыда стало слабее.
И Жид, и Ататюрк полагали, что нелепое уродство турецкого костюма начала века — результат оторванности от европейской цивилизации. Жид проводит параллель между нацией и ее костюмом, написав, «по правде, сам народ лучшего и не заслуживает». В то же время Ататюрк заметит, что костюм создает неверное представление о нации. В той же поездке по Анатолии он скажет: «Какой смысл в том, чтобы показывать миру драгоценный камень, испачкав его грязью? И стоит ли при этом объяснять, что камень просто испачкался и его не разглядеть? Чтобы показывать такой камень, его нужно отмыть от грязи; это необходимость… Нам ценен цивилизованный, международный стиль одежды — вот костюм, достойный турецкого народа».
Сравнив турецкий традиционный костюм с грязью, пятнающей турецкую нацию, Ататюрк нашел способ бросить вызов чувству стыда, знакомому каждому западнику. Это можно считать попыткой преодоления чувства стыда. Ататюрк, не принимая турецкий костюм, как Жид и западники, в то же время проводил различие между одеждой и людьми, которые ее носят. Одежда для него была не составляющей частью культуры, формирующей нацию, и позорным пятном, пятнающим ее честь. Так, во имя идеи Европы, Ататюрк взял на себя нелегкую задачу — заставить турок отказаться от привычного национального костюма и надеть новый, чтобы стать «европейцами». Еще несколько лет назад, то есть спустя ровно семьдесят три года после того, как Ататюрк произнес эти слова, турецкая полиция в сопровождении тележурналистов устраивала уличные облавы на жителей консервативных кварталов Стамбула за их традиционные наряды.
Наконец, можно открыто заговорить о чувстве стыда, неразрывно связанном с представлением о Европе — оно таилось и в реакции Танпынара на слова Жида, и в негодовании Яхьи Кемаля, и в том, как пытался всех нас утешить Ататюрк.
Турецкий западник стыдится, прежде всего, того, что он — не европеец. Потом, он (почти всегда) стыдится своих усилий стать европейцем. И стыдится того, что его усилия реализуются лишь наполовину. И того, что, стремясь стать европейцем, он теряет свою идентичность. Ему совестно и за наличие этой идентичности, и за ее отсутствие. Ему неловко и за это чувства стыда, которое он то яростно отвергает, то смиренно принимает. И говорить об этом стыде ему тоже неловко.
Поэтому его неловкость и сомнения редко проявляются в публичной сфере. Подобно тому как в свое время высказывания Жида о Турции были опущены в опубликованных в Турции «Дневниках», так и сегодня остаются не высказанными и наши мысли о Жиде. С одной стороны, решение Жида представить на суд общественности свой «частный» дневник вызывает восхищение. А с другой стороны, в Турции его считают оправданием права государства диктовать, какую носить одежду — а это один из самых личных аспектов человеческой жизни.
Глава 51
ПОЛИТИКА И СЕМЕЙНЫЕ ЗАСТОЛЬЯ
Я очень люблю навещать родственников — дальних, старших, многочисленных теток и дядей — по мусульманским праздникам. Пожилые тети и дяди стараются быть «хорошими» и аккуратными во время наших визитов, и в конечном счете им это удается — они потчуют нас угощениями, теплыми словами, воспоминаниями и своей обходительностью. Правда, это свидетельствует о том, что человеку самому по себе трудно быть искренним, и для того, чтобы быть хорошим, требуются усилия — хотя принято считать по-другому. На этот раз, слушая, как обычно, анекдоты о часах с кукушкой, напоминавшие мне детство, наслаждаясь тишиной, которую принес праздник на стамбульские улицы, и пережевывая лукум с фисташками, вкус которого остается неизменным уже многие годы, я почувствовал, что от моих пожилых родственников исходит какое-то ожесточение. Попытаюсь объяснить. Думаю, что это ожесточение вызвано чувством безысходности и ревности. Все дальние родственники, вся эта милая родня, целующая мою дочь, все эти почтенные участники праздничных вечеров времен моего детства, раньше считавшие себя европейцами, сейчас, казалось, утратили надежду стать европейцами. И к тому же рассердились на Запад.