Пауле десять лет. Красноватый свет лампы, висящей в центре столовой, падает ей на затылок, на короткую челку надо лбом. Где-то над нею — так их видит Паула: высоченными, далекими, неприступными — родители и старик дядя обсуждают какие-то непостижимые дела. Чернокожая девушка-служанка ставит перед Паулой, словно последнюю точку под приговором, тарелку супа. Нужно есть, съесть все, прежде чем мать недоуменно и недовольно нахмурит брови, прежде чем отец, сидящий слева от нее, произнесет: «Паула», вложив в простое упоминание имени дочери столько угроз, лишь слегка замаскированных.
Съесть суп. Не проглотить, не выхлебать, а именно съесть. Густой, чуть теплый суп из манки. Паула ненавидела это белесое влажное месиво. И вот ей в голову приходит мысль: если бы — по чистой случайности — какая-нибудь муха угодила в это безбрежное, разлитое по желтой тарелке болото, то ей бы разрешили не есть его, освободили бы от исполнения омерзительного ритуала. Муха, попавшая в тарелку. Всего лишь маленькая, ничтожная мушка с отливающими опалом крыльями.
Паула сидит, напряженно уставившись в центр тарелки с супом. Она думает о мухе, жаждет ее, с нетерпением ждет.
И вот муха появляется — в самой середине манной трясины. Жалкая и беспомощная, она вязнет в супе и проползает в конвульсиях каких-то несколько миллиметров, чтобы затем успокоиться навеки — захлебнувшись и ошпарившись.
Тарелку уносят, Паула спасена. Но никогда, ни за что на свете она никому не скажет правду. Никогда не признается в том, что не видела, как муха упала в суп. Она видела, как насекомое там появилось, а это вовсе не одно и то же.
Все еще дрожа от воспоминания, Паула спрашивает сама себя: почему она не настояла сразу на признании того, в существовании чего она если и не была уверена, то уж наверняка испытывала сильнейшие подозрения, что подобное должно быть. Ответ прост: она боится. Она боялась всю жизнь. Нет, конечно, никто в ведьм не верит, впрочем — если таковая обнаруживается, ее убивают. В огромном сундуке множества своих умолчаний Паула хранит сокровенную уверенность; что-то подсказывает ей, что она — может. Детство упущено, оно прошло в надеждах и первых проявлениях, слабом лепете того, чего она так ждала; молодость — словно печальная диадема, которую держат в воздухе дрожащие руки; медленно, но неумолимо облетают листья с древа времени. Такая у нее жизнь: бояться и хотеть конфет. Связанные ею пуловеры и пелерины громоздятся кипами в шкафах; вместе с ними — скатерти, изящные, в стиле Пюви де Шаванна. Паула не хотела приспосабливаться к городку. Рауль, Атилио Гонсалес, Рене с бледным лицом — все они свидетели ее прошлого. Они любили ее, добивались ее, и она улыбалась им, отвергая их. Она боялась их, боялась, как саму себя.
— Да будет так! Хочу, чтобы у меня сейчас же были конфеты.
В доме она одна. Старый дядя ушел играть в бильярд в «Токио». Искушение начинает овладевать Паулой — сильное до такой степени, что она едва не падает в обморок. «Почему нет, ну почему нет?» — спрашивает она, утверждая, утверждает, спрашивая. Больше терпеть невозможно, нужно делать. И — как в тот раз — она зрительно концентрирует желаемый образ, проецирует его на низенький столик, стоящий рядом с креслом; напрягаясь, она вкладывает всю себя в этот взгляд, заполняет им и собой какую-то огромную пустую форму. Это напоминает безумное бегство от своего существа, бегство, превращающее весь мир, всю жизнь в одно-единственное усилие воли...
И вот она видит, как медленно, постепенно исполняется ее желание. Замелькали розовые фантики, приглушенно заблестела фольга с сине-красным узором, засверкали золотистые обертки ментоловой карамели, темными пятнами проступили кусочки ароматизированного шоколада. И все это — полупрозрачное, зыбкое. Солнце, касающееся края стола, наполняет видение призрачным светом, пронзает его своими лучами, показывая и доказывая его бестелесность. Но Паула не сдается, она вкладывает в свое творение всю волю, все неведомые силы и — побеждает. Солнце повержено — материя, рожденная из ничего, уверенно отражает свет каждой сверкающей гранью, всеми блестящими поверхностями; названия на фантиках категоричны, как аксиомы: они утверждают и подтверждают, что на столе не что иное, как груда конфет. Они кричат о своем существовании: «Пралине», «Мокко», «Нуга», «Ром», «Кумель», «Марокко»...
Церковь в городке приземиста, словно прижата к земле. Женщины не спешат разойтись по домам после мессы, находят у тенистых деревьев безмолвную поддержку в желании поболтать немного с подругами. Они уже обратили внимание на Паулу в великолепном синем платье, и теперь не слишком доброжелательно провожают ее взглядами, наблюдая за тем, как она, одинокая, уходит, почти убегает по пустынной дороге к своему дому. Тайна ее новой жизни беспокоит их, раздражает, бесит; это же с ума сойти: со всех сторон обсужденная всеми в городке, тайна остается нераскрытой тайной. Старый дядя умер. Паула живет одна. У них никогда не было больших денег, и вдруг — это синее платье...