Я оделся и бегом спустился по лестнице на улицу. Было холодное, морозное утро, от солнечного света под бровями пешеходов, в изгибах каменных драпировок скульптур и под заснеженными карнизами залегли резкие тени. Лица и движения людей, которых я встречал, казались мне торжественно, фантастически застывшими. Я шел по узким улочкам, погруженным в тень, по улочкам, которые неожиданно выводили меня на сияющие площади, я проходил по темным галереям, на сводах которых белел снег и до боли слепил усталые глаза. Я думал о тайных битвах, богослужениях и балах, что проходят в глубине за молчаливыми фасадами, о далеких дорогах в сердце Азии, часть которых – это улицы; проходя мимо памятника Яну Гусу, я представил себе его полое нутро и задумался о том, что там скрыто – винный ресторанчик с площадкой для танцев, цех, где тихо жужжат машины, или же бассейн, на глади которого отражается свет разноцветных ламп, сияющих в голове пустого памятника? Быть может, уже сегодня я буду плавать в его прохладной воде, в мерцающих пятнах света, мое тело станут гладить длинные волосы девушек, которых мраморный трамвай увез от их семей и которые забыли, что по ту сторону пустотелых скульптур существует другой мир. Я знал, что все здесь в один голос заговорят о провале и дезертирстве. Но мой уход в другой город не станет спектаклем, прикрывающим фиаско. Боль от провала не утихала, но странным образом слилась с невыразимой радостью от дороги и стала ее частью. О побеге больше всего говорят те, кто сами изо дня в день прячутся в убежище дома от вызовов, бросаемых им темными окраинами и запасными путями. Я не держал на них зла за то, что они укрылись в родном пространстве, – преданность пьесе, в которой они играют, была достойна восхищения и вызывала уважение, но я не считал необходимым оправдываться за то, что не принимаю в ней участия. Кто-то остается, а кто-то уходит. Один в течение всей своей жизни ни разу не слышал музыки шелестов и шорохов, сопровождающей наши слова, а другого засасывает узор на ковре или дурманящее нутро гардероба, семья неделями сидит у распахнутых дверец шкафа и ждет его возвращения, но потом о нем все забывают. Как долго еще наше общество будет презирать тех, кто уходит? Когда примирятся уходящие и остающиеся? Когда уход в другой город станет тихим праздником; когда прекратятся насмешки над теми, кто отказался играть в пьесе или же не смог этому научиться; когда перестанут насильно тянуть на сцену тех, у кого уже назначена встреча возле больших кирпичных зданий на товарной станции с зеленым ангелом в золотой маске? Общество не осознает, что нуждается в тех, кто переступает границу. Уходящий уже не думает о следах, оставленных им дома, но тем, кто не ушел, они напоминают об ином мире, и от этого напоминания трепещет действующий миропорядок и ненадолго пробуждается дремлющая сила, что тайно им пестуется: без уходящих привычное мироздание окостенеет и отомрет. Уход не означает окончание разговора. Да и настоящий разговор возможен только между теми, кто ушел, и теми, кто остается. Беседы с соплеменниками – всего лишь набившее оскомину эхо собственных слов. Все беседы черпают силы из одной великой беседы между живущими в доме и тем, что преодолевает границу, – шумом, в котором шелест тканей мешается с воем и скулежом чудовищ и музыкальными пьесами длительностью в несколько дней, которые играет оркестр изгнанников. Те, что живут внутри, считают голоса окраин бездельным сопровождением слов и не обращают на них внимания, но эти тихие ноты и отдаленные выкрики все-таки подспудно воздействуют на застывшие формы: они растворяют их, а потом вызревают и плодоносят на дне памяти.