Отец Александр не позволяет ставить крест на могилах самоубийц. И канонических молитв читать не благословляет. Суров. Считает, что в годину испытаний спасение только в строгости, а Баху казалось, что наоборот. Часто они об этом спорили, и каждый оставался при своем мнении. Однако запрет священника есть запрет священника, и самоубийцы лежали без крестов. Что же касается молитв, то это, отче, дело прямое – между душой и Господом. Нельзя по уставу, сыщутся и другие слова.
Иннокентий Иванович встал между могилами бедных девиц, раскрыл на закладке растрепанный томик (Федор Михайлович Достоевский, «Дневник писателя»). Стал читать вслух, дребезжащим голосом, отчеркнутое:
– «…Я не вою над тобой, бедная, но дай хоть пожалеть о тебе, позволь это; дай пожелать твоей душе воскресения в такую жизнь, где бы ты уже не соскучилась. Милые, добрые, честные (всё это есть у вас!), куда же это вы уходите, отчего вам так мила стала эта темная, глухая могила? Смотрите, на небе яркое весеннее солнце, распустились деревья, а вы устали не живши. Ну как не выть над вами матерям вашим, которые вас растили и так любовались на вас, когда еще вы были младенцами?»
Вчера Мирра толком не разглядела могилу, потому что по дороге на кладбище грузовик заглох, шофер долго возился с мотором, ребята несколько раз толкали и добрались уже в темноте, а рыли и закапывали при свете фар. Хотя Лидке, наверно, такие похороны понравились бы: романтично.
Когда закрыли крышку гроба, Мирра не выдержала, заревела. Звук молотка был такой острый, будто гвозди входили не в дерево, а прямо в сердце. «Вот дура, вот дура», – бормотала она. Но тут начала выступать Андронова, от студкома – в принципе, про то же самое. Что подобный антиобщественный поступок можно совершить только обладая куриными мозгами. Что Эйзен проявила безответственность и черную неблагодарность по отношению к советскому государству, которое простило ей непролетарское происхождение, четыре года тратилось на подготовку специалиста, а получило вместо медработника гроб с покойницей.
Слезы у Мирры сразу высохли. Она крикнула: «Андронова, ты зачем сюда приперлась? Ты Лидку всегда не любила, ну и катись отсюда, нечего здесь языком болтать!» Рассобачились в дым, прямо над могилой. Андронова, конечно, этого так не оставит, она памятливая. Черт с ней. Хуже, что Мирра на нерве кинулась и на остальных: «А вы все чего притащились? Поглазеть? Сдали по гривеннику на венок, теперь вам кино подавай?» Это, конечно, было несправедливо и зря. Антон чуть не силком, обхватив за плечи, повел ревущую Мирру прочь. Шепнул в ухо: «Завтра утром съездим вдвоем. Никого не будет, попрощаешься как следует».
И утром поехали. Добираться далеко, на противоположный конец города, зато без пересадок. Родной «пятнадцатый», рабочая лошадка, громыхал по рельсам целый час, но привез почти к самым кладбищенским воротам.
По дороге Мирра молчала, хмуро глядя на серые, грязные дома и серые, грязные сугробы. А с неба снова сыпало, сыпало снежной крупой. Эта поганая зима длилась уже целую вечность и заканчиваться не собиралась. Впереди еще больше чем полфевраля, март тоже зимний, и апрель бывает всякий…
Антон тактично помалкивал. Это злило.
– Чего ты всё в рюкзаке своем роешься? – раздраженно спросила она. – Зачем тебе рюкзак? На пикник что ли собрался? Закуску прихватил?
– Во-первых, прихватил, – спокойно ответил Клобуков. – Водку, стаканы, хлеб с солью. Помянем, а то вчера вышло не по-русски. Во-вторых, фотоаппарат – могилу снять. И рулетка – замерить. Придется же памятник заказывать. Какую сделать надпись?
– «Лидка Эйзен. Чертова дура», – мрачно ответила Мирра.
Он погладил ее по руке. Мирра прижалась лбом к его плечу и стояла так долго, благо теснотища, и вообще в трамвае всем на всех наплевать.
Она бы сама участок не отыскала, но Антон, оказывается, запомнил, куда идти.
Жуткое местечко. С одной стороны глухая кирпичная стена, перед ней голый пустырь, и на нем, с промежутком в метр, кучки мерзлой грязи – могильные холмики. Снегом бы, что ли, поскорей присыпало…
Клобуков повертел шеей, посмотрел в книжечку.
– Номер 3248. Это вон там. Где мужчина стоит.
Да, стоял там какой-то, в ватнике, валенках, с непокрытой, наполовину седой головой. Читал по толстой книге, шевелил губами. Молился, наверное. На скрип шагов обернулся. Лицо длинное, старое, очки на дужке перемотаны изоляцией.
– Вы сюда, к Л. Эйзен? – спросил тонким, надтреснутым голосом. – Ухожу-ухожу. Не буду мешать.
– Иннокентий Иванович? Вы?! – ахнул Антон. – Как вы здесь? Откуда?
Старик замахал руками, словно курица крыльями, и залопотал – тоже по-куриному, будто закудахтал:
– Антон… Антоша… Боже ты мой, Господи, Твоя воля…
– Мирра, это Иннокентий Иванович Бах, друг моих родителей! Мы столько лет… сколько же? С двадцатого года не виделись! – И снова старику этому: – Я ведь вас разыскивал после польской войны! Был в Наркомпросе. Сказали: вычищен, и я…