И опустил круглую голову, потянул из стопки какую-то другую папку, сунул в рот незажженную трубку. Перестал обращать на маленького человека внимание.
Бляхин вышел на плохо гнущихся ногах. В приемной кивнул Унтерову на какой-то вопрос, которого не расслышал.
– Вот те на, вот те на́… – бормотал он, спускаясь по лестнице.
Было Филиппу паршиво, хуже некуда. Конечно, и страшно тоже, но еще больше – паршиво. Будто вынули из него всю внутреннюю, и осталась от Филиппа Бляхина одна оболочка: шкура, прическа, да френч с сапогами, а начинки никакой, и голова пустая, так что сквозняком продувало от уха до уха.
Мыслей же никаких не было. Колебаний тоже. Какие после такого разговора могут быть колебания?
Домой попал на рассвете. Софочка встретила в прихожей, только с постели, одетая в одну ночную рубашку. Обняла – горячая, теплая.
– Устал, бедный ты мой. Ложись, поспим.
– Нет, – сказал он, глядя в сторону.
Она ничего такого не угадала.
– А у меня гляди что. – Положила его ладонь себе на живот. – Чувствуешь? По-моему, шевелится!
– Не выдумывай. Рано еще.
Филипп руку отнял, прошел в комнату. Сел к столу, не снимая ни кожанки, ни фуражки. Будто не у себя дома.
– Короче так, Софья. Объяснять тебе ничего не буду. Не имею права, потому что дело государственное. Но жить с тобой я больше не могу. Нельзя это при моем положении.
Лицо у нее сделалось непонимающее, испуганное.
– Погоди, слушай. – Он поднял руку. – Я уже всё придумал. Жить будешь отдельно. Комнату снимешь. Денег я дам. Буду к тебе заезжать. По мере моей возможности. Ясно?
Она кивнула, потому что всегда с ним соглашалась. Особенно если он говорил таким, как нынче, голосом.
– И дитё не бросишь? Мне одной поднять трудно будет…
Золотая она была женщина. Филипп даже глаза отвел, чтобы не рвать себе сердце больше нужного.
– Про дитё не беспокойся. Аборт сделаешь. На это денег тоже дам.
– Филя, ты что?! – ахнула Софа. – Грех ведь это, смертный! А и поздно уже скидывать.
– Ничего, выскоблят как-нибудь. Сейчас медицина знаешь какая. Никак мне нельзя на стороне ребенка иметь, тем более от такого элемента, как ты.
И тут Софочка, безотказное существо, Бляхина расстроила.
Сцепила руки на брюхе, глаза опустила.
– Оно живое уже. Убивать не буду. Что хочешь делай. Не буду – и всё.
– Ишь как заговорила! – рассердился Филипп. Ему и так было трудно, без ее упрямства. Решение всё равно с нею встречаться, несмотря на риск, большой смелости потребовало – и ничего, не испугался. А она вон как?
– Тогда на меня не записывай. Откажусь, – припугнул он. – И ходить к тебе не стану. Живи, как сумеешь. Только на какие шиши? Думай, курица…
Ничего она не думала, это было видно. Просто стояла, носом шмыгала, за живот держалась. Жалко ее было – мочи нет. Но Филипп себе раскисать не дал.
– В общем так. Я сейчас накоротко заскочил, пока товарищ Рогачов отдыхает. Через час должен я его разбудить. Будем дальше работать. А к двенадцати он уедет на Совнарком, и тогда я вернусь. Решай. Если возвращаюсь и ты здесь – значит, на всё согласная. Сам найду тебе комнату, перевезу, устрою. Но чтоб больше никаких споров и мокрых глаз. А если ты с моим решением в оппозиции – чтоб, когда вернусь, тебя здесь не было. Всё. Я сказал!
И пошел к выходу, нарочно обойдя Софу стороной.
Сердце потом, конечно, ныло – оно не каменное. И себя было жалко, и Софу, и нерожденного ребенка. Столько было про него говорено, гадано – сын ли, дочка ли. Филипп хотел девчонку – им на свете живется легче. Софочке хотелось мальчика, чтоб вырос таким, как Филя…
Голова у Бляхина соображала плохо. Записывать за товарищем Рогачовым под диктовку получалось, а на вопросы отвечал – мямлил. Панкрат Евтихьевич в конце концов стукнул его папкой по лбу.
– Совсем носом клюешь, Филипп. Катись-ка ты домой, к своей красе несказанной. Но не для жеребячьего дела, а спать. Гляди, потом проверю!
На шутку Бляхин хмуро сказал:
– Нет никакой красы. Кончено. Поговорили крупно – разошлись. Не наш она оказалась человек.
И поскорей ушел, хотя Рогачов не из таких, кто стал бы расспрашивать. Он вон и сам со своей Барминой расстался – разошлись по принципиальным политическим вопросам. Так что еще можно было, пожалуй, из скверной этой истории какую-никакую пользу получить. В утешение.
Поднимаясь по лестнице, Бляхин перед самой квартирой сдвинул брови. Чтоб не вздумала канючить. Никуда она, конечно, не съедет, потому что ей некуда. Но поныть, помотать душу – это наверняка.
Слабины ни в коем случае не давать. Чем жестче себя поведешь, тем быстрее наладится.
Однако ошибся Филипп.
В квартире было тихо, как на кладбище. Ни Софы, ни Муни.
Вещи на месте, только в шкафу, на женской половине, висели пустые плечики.
Вся принадлежность домашнего уюта вроде осталась, как была: и коврики, и занавески, и вазочки. Исчезли только женщина и кошка, а стало будто в мебельном магазине – мертво.
Еще не веря, Бляхин походил, посмотрел, нет ли где записки.
Не было.
Тогда сказал вслух:
– Тьфу на тебя, дура. Пропади ты пропадом.
Сел к столу, уронил голову на руки и заплакал.