Общность судьбы и «души» обеих западно–восточных столиц — Антиохии и Александрии — замечательна. Ни тот, ни другой город не вырастал мало–помалу, из века в век, не проходил постепенного пути от локальной замкнутости к мировым контактам, не знал «священных лабиринтов» (выражение из стихов Волошина) — архаической планировки, к которой приходилось бы с трудом прилаживать изменившуюся жизнь, как Афины и Рим до них, как Париж, Лондон, Флоренция после них. Они были с самого начала задуманы как столицы и возникли искусственно, по замыслу, плану и приказу; их планировка рациональна и парадна; их связь с миром, то есть с дальними торговыми и административными путями, а через эти пути — друг с другом и прочими подобными столицами, важнее и реальнее, нежели связь с краем, который их окружает. К этому же типу столицы относится, конечно, и сам Константинополь. Правда, на его месте почти тысячу лет существовал греческий городок Византий; но его история была перечеркнута и эмблематически — актом основания Константинополя 11 мая 330 г., и реально — очень основательной перестройкой в духе алексан–дрийско–антиохийских моделей. Константинополь не вырос из Византия; напротив, Византий должен был кончиться, чтобы Константинополь мог начаться. В идее столица Константина выросла как бы на пустом месте, и, если эмпирически это было не совсем так, идея этим только подчеркнута. Столицам такого рода полагается возникать на пустом месте. В августе 762 г. так же искусственно, на выбранном по утилитарным соображениям месте деревушки Багдад для главы исламского мира халифа Мансура была выстроена резиденция, нареченная им Меди–нет аль–Салам, то есть «Город Благоденствия», и долженствовавшая затмить те три столицы; если город не переставали называть Багдадом, то ведь и Александрию египтяне продолжали именовать «Ракотис» — тоже по имени деревни, когда–то стоявшей на ее месте. Александрия и Антиохия, Константинополь и Багдад — и цикл замкнулся. От основания Александрии до основания Багдада прошло тысячелетие — срок, почему–то нередко играющий в истории важную роль. (Позднее разве что город на Неве представляет по обстоятельствам своего основания и по своей характерной прямолинейной планировке известную параллель столицам того типа.)
Разрыв с местной «почвой» не был для Антиохии таким острым и болезненным, как для Александрии. Сирийцы никогда, еще со времен наследников Александра, не были так унижены и озлоблены, так упрямо замкнуты в кругу своей традиции, как копты; имперский порядок подчас давал им шансы, в которых неизменно отказывал коптам: сирийцы заседали и в римском сенате, даже садились, как Гелиогабал и Александр Север, на престол цезарей, но вообразить копта–сенатора и тем паче копта–императора решительно невозможно. У сирийцев было куда больше непринужденного любопытства к самым разным вещам, в том числе и к эллинской мудрости; еще раз напомним, что это был народ толмачей, и если бы они уже впоследствии, успев высвободиться из–под давления греческого языка, не принялись так рьяно переводить полюбившегося им Аристотеля на свой собственный язык, мысль ученых арабского халифата, а позднее и западноевропейских схоластов лишилась бы своего важнейшего стимула.
Необходимо как следует почувствовать и то, что вопрос собственной «идентичности» стоял для сирийского этноса в принципе иначе, чем для коптского. С коптами дело обстояло просто: они — прямые и более или менее «чистокровные» потомки древних египтян. С сирийцами дело обстояло вовсе не так просто: это потомки арамейцев, но также амореев, хананеев и финикийцев, прочих западносемитских народностей, но также народов Месопотамии — и кого, кого еще! Конечно, они были объединены общностью языка, культуры и достаточно живого самосознания; но силою вещей самосознание это должно было иметь иную структуру, чем самосознание коптов, быть более «открытым».
Если, однако, между эллинизмом Антиохии и сирийской народностью и не было непримиримого антагонизма, противоречие оставалось; вовсе не случайно, что, когда к IV в. наступает время для становления самобытной сирийской литературы на народном языке, литература эта приобретает свои очертания на почтительном расстоянии от Антиохии — в северной Месопотамии, вокруг городов Нисивина и Эдессы. Употреблявшийся там диалект и лег в основу сирийского литературного языка. Совершенно аналогичным образом литературное творчество на коптском языке делает тогда же свои первые шаги под знаком гегемонии так называемого саидского, то есть верхнеегипетского диалекта, развившегося вдали от Александрии. Так география культуры выявляет пространственно и делает наглядной духовную поляризацию, по–своему шедшую в каждой из эллинизированных стран Ближнего Востока: что для Египта — спор Фиваиды с Александрией, то для Сирии — спор Эдессы с Антиохией.