Вспоминая былые времена, Карякин выстраивал собственный духовный иконостас, определял своих «старших и младших учителей». Старшими для него были Александр Солженицын, Андрей Сахаров, Лидия Чуковская, Борис Можаев, Юрий Любимов. А из младших, считал Юрий Федорович, «на первом месте, конечно, Володя. Я в полном смысле этого слова считаю себя его учеником. Когда свои «аккумуляторы» «садились», всегда можно было «подзарядиться» от этих людей… Я узнал его… когда ему было 26, а мне 34. Я уже поработал в Праге… идеолог, политик. А он пел… Он был для меня воплощением возможности невозможного. У него было родное им всем, и Мандельштаму, и Пастернаку, чувство: идет охота на волков. Была травля, была охота. Но – «я из повиновения вышел». Он первый выскочил из этого, почувствовал восторг свободы… И мы, старшие, с каким-то недоверием: приснилось, что ли? А он не боится, он идет. Они стреляют, а он идет, один, по канату и хохочет при этом! Он был осуществленной дерзостью. Не политической, черт с ней, – человеческой…»
Ни главный режиссер театра, ни сценограф, ни актеры не ждали от членов худсовета высокопрофессиональных театроведческих оценок и советов. Заседания «клуба порядочных людей» проходили вне всякого графика и регламента. Собирались по поводу и без, когда возникала острая потребность в общении, дружеской поддержке, совместном обсуждении каких-то творческих идей, желании поделиться наболевшим. Карякина как-то поразил рассказ Бориса Можаева о судьбе его отца – крестьянина, кажется, директора одного из совхозов: «Он, Борис, где-то на востоке служил в войсках и вдруг узнал, что недалеко от его части находится лагерь, в котором сидит отец. Борис поехал, а там – только что рвы, в которых людей пачками расстреливали, забетонировали под аэродром… Можно после этого хотеть в социализм?..»
У каждого, приходившего в любимовский театр, была своя история, самым естественным образом вплетавшаяся во всеобщую летопись державы, которой «младший учитель» выдал безошибочный диагноз:
Хотя в те годы Юрий Федорович по-прежнему продолжал хранить верность идеологии, которой были отданы годы. «Притом, – уточнял он, – что для понимания были идеальные условия: я был близок… с массой умнейших и талантливейших людей… и с трудом выцарапывал из себя веру в социализм… я ногти обломал, цепляясь за него».
1968 год начался с сюрпризов. В самом начале января Карякину позвонил один из секретарей Союза писателей с неожиданным предложением:
– Юрий Федорович, я знаю, вы сейчас пишете предисловие к «Избранному» Андрея Платонова… Так вот, мы хотим пригласить вас выступить у нас 31 января на юбилейном вечере. Будете?
Приглашению Карякин искренне обрадовался. В то время он действительно был в плену Платонова, жадно читая все написанное Андреем Платоновичем, наверстывая упущенное. Горько сожалел, что поздно познакомился с его прозой – «гораздо позднее, чем, наверное, надо было. Лет на 15–20 позже – не по своей вине, а года на 3–4 – уже по своей…»
Накануне «выхода в свет» Юрий Федорович наведался к приятелю, хорошему хирургу и мало кому известному тогда писателю Юлию Крелину. Заглянул по-соседски посидеть-потолковать о том о сем, заодно позаимствовать костюмчик (Крелин слыл щеголем) для официального мероприятия… На следующее утро сосед, как всегда, с раннего утра направился в свою клинику, строго-настрого наказав дочери: придет дядя Юра, выдать ему костюм, а будет просить выпить «для храбрости» – ни-ни… И спрятал початую бутылку водки на шкаф. Костюм бенефициант надел, водку нашел, для храбрости выпил и отправился на «семинар»…
В переполненном зале Центрального дома литераторов наметанный глаз Карякина сразу выделил среди друзей и коллег немалое количество «литературоведов в штатском». Когда Карякину дали слово, от волнения он бумажку со своими приготовленными тезисами повернул вверх ногами и, находясь в ступоре, никак не мог сообразить, что же от него хотят услышать.
Готовясь к творческому вечеру, Карякин собирался говорить об ошеломляющем платоновском языке, видя в нем «не гладкую, наезженную дорогу, а какой-то дремучий лес, с буреломами на каждом шагу. Который заставляет останавливаться, продираться, то есть задумываться, озадачиваться». С языка и начал, но, вспомнив сталинское клеймо – «Платонов талантлив, но сволочь», – разгорячился: «Сейчас мы видим, что мало было людей так глубоко политически и социально зрелых, зорких, как он». И продолжил, совсем уж не по сценарию: